принёс их.
Сколько раз я пытался внушать какому-либо новому временному сотруднику
Камусфеарны, что от рождения он любил только материнское молоко и затем
только ту пищу, которую давала ему мать после отлучения от груди, что для
того, чтобы выжить в этом мире, надо приспосабливаться к пище тех людей,
среди которых приходится жить, но всё безрезультатно. Пища должна быть
такой, "как её делает мама" (чаще всего оказывалось из консервов), а её
доставание в Камусфеарне было очень дорогим. С гастрономической точки
зрения, исследовательский дух, обычно прививаемый британцам, совершенно
отсутствовал. Вокруг нас была масса бесплатной пищи, которую никто не
хотел есть, но которая в более изысканном обществе ценится очень высоко.
(Помню, как одному моряку-греку на яхте моего брата предложили vol au vent
c черной икрой и затем спросили, как это ему понравилось.
Тот ответил, что выпечка - великолепна, но ему не понравилась "черная
начинка" в ней).
Вся эта борьба заключалась в переписке и телефонных переговорах. Задача
физического плана, которую я поставил перед собой, некоторого рода
омоложение, и сверх того вся прелесть общения со стихиями и природой,
составлявшей такую большую часть моего бытия, - неуклонно отодвигалась на
второй план, так как времени на физическое общение с природой почти совсем
не оставалось. Я проигрывал битву на обоих фронтах, хотя подобно королеве
Виктории, меня совсем не беспокоила вероятность поражения, я считал, что
его просто не может быть.
У меня были некоторые мелкие успехи в области экономии. Так как почта
доставлялась не в Камусфеарну, а в деревянный ящик у дороги в
Друимфиаклахе в двух с половиной милях отсюда по просёлочной дороге, то
ежедневное получение корреспонденции обходилось нам в копеечку в плане
расходов на бензин и ремонт автомобиля, что очень мягко сказано в
отношении поломанных осей и тяг. Я обратился за помощью на почту, но мне
отказали. Я, в свою очередь, не согласился с отказом, и в результате
ожесточённой переписки мне присудили 100 фунтов стерлингов в год за
доставку почты для Камусфеарны и за огородик за полем.
Сэкономив на этом и на многом другом во всём своём хозяйстве, я в целом
не сомневался, что могу сделать своё хозяйство снова жизнеспособным.
Но я чувствовал настоятельную необходимость периодически отвлекаться от
письменного стола, за которым сидел что-то около двенадцати часов
ежедневно, стараясь посвятить шесть часов книге и шесть - управлению
хозяйством, питаясь чуть ли не бутербродами, и в конце концов уставал так,
что даже не хотелось разговаривать. Хоть я и утратил в значительной
степени свои охотничьи привязанности и былую кровожадность юности (почему,
к примеру, рыбную ловлю считают вполне приличным увлечением, а охоту с
ружьём таким отвратительным занятием?, думаю, что здесь есть связь с
оружием, которое используют и против людей, и если бы человека ловили на
крючок, то, полагаю, что такой же неприязни заслужили бы и заядлые
рыболовы), в октябре всё-таки принял приглашение поохотиться на оленей в
отдалённом лесу. Когда-то в прошлом я весьма увлекался этим и посчитал,
что, если ещё в смогу физически совершить такое утомительное предприятие,
то это может сказаться весьма благотворно на моём состоянии. А этого мне
очень и очень не хватало.
Так оно и случилось. Те дни, что я провёл в горах при совершенно
немыслимой погоде, возбудили во мне чувства беспредельной свободы,
единства с природой, по которым я так соскучился в Камусфеарне.
Один из этих дней особенно ясно помнится мне сейчас, когда я пишу эти
строки, хотя он и был совершенно бескровным и может быть приемлем даже для
самых щепетильных людей.
С того места, где я стоял на вершине холма в промокшей одежде и при
сильных порывах влажного ветра в лицо, в окружающем меня тумане было видно
вокруг на расстояние не больше двадцати метров. Слева от меня была
пропасть, две тысячи футов каменистой осыпи, скал и кустов вереска,
заполненная движущимся бело-серым облаком. Здесь, на голой вершине
огромного хребта, где под ногами рос только мох и лишайник среди гранитных
обломков, плавали только небольшие рваные облака, темнее тумана,
покрывавшего всю вершину. Они наплывали с огромного покрытого пеленой
залива, неслись низко над головой и исчезали в скрывавшем всё кругом
тумане. Был слышен только свист ветра, сметавшего прочь бесконечные струи
дождя.
Вдруг издалека, из-за скрытого за заливом холма, ветром донесло
отчетливо и чисто дикий стихийный звук, который за многие годы,
проведённые мною среди оленей в Шотландии, на их удалённой и мятежной
земле среди скал и тумана, так и не утратил для меня своего очарования, -
рёв оленя во время течки. Он начинается низким горловым звуком, как у
быка, затем взмывает вверх и постепенно затихает, в нём как бы есть вызов,
отчаянье и растерянность. Я поёжился от этого звука, как ёжился под
ударами дождя и ветра, от прилипающей мокрой одежды, от ноющей боли
застоявшихся мускулов, которые подняли меня сюда из бесконечно далёкой
долины внизу. И хотя вода струилась у меня по шее и спине до самых
набрякших сапог,хоть была такая холодина, что я весь дрожал, я
почувствовал, как воспарил мой дух, как поднялось настроение. Это была моя
стихия, мой мир, колыбель моего рода, которую я разделяю с дикими
животными, и только такой мир мне нужен, и нечего мне делать за письменным
столом.
В таких первобытных условиях человек-охотник реагирует на неожиданный
звук так же, как и тот, на которого охотятся, - мгновенно. Вдруг с
расстояния не более пятидесяти метров, прямо из окружавшего меня тумана,
раздался дикий рёв, показавшийся мне ещё более близким из-за плохой
видимости. Всё это было так внезапно, что у меня бешено заколотилось
сердце, зрение напряглось, и я машинально плюхнулся на землю. (Я всегда
находил нечто воодушевляющее, освежающее в контакте тела и рук с
травянистой порослью на вершине горы). Ветер и облака по-прежнему били мне
в лицо, но вместе с ними доносился и странный, ускользающий, острый запах,
едкий и кисло-сладкий запах оленя во время течки.
На границе тумана появлялись и исчезали образы без какого-либо
определённого контекста. Куст вереска всего лишь в нескольких метрах вдруг
увиделся мне как удалённая вершина, поросшая лесом, побелевший от непогоды
раздвоенный ствол вереска вдруг принял форму рогов здоровенного
первобытного самца-оленя.
Я пополз вперёд на пузе по мокрому мху, который через несколько метров
сменился на чёрный мягкий торф, остатки растительности, сгнившей миллион
лет тому назад, и тёмное месиво плотно набилось мне под ногти. Но запах
оленя теперь стал явственней.
Он вновь подал свой оглушительный голос так близко от меня, что я даже
испугался, как бы очутившись в той эпохе на алой заре человечества, когда
охотился не только человек, но охотились и на него. В тот же самый миг я
увидел перед собой его рога, не очень чётко, но они были в двадцать раз
больше тех раздвоенных веток вереска, что привиделись мне раньше, а краем
правого глаза я одновременно усмотрел уши самки, нечёткие в тумане, но так
близко от меня, что до них можно было достать удилищем. Я был среди
оленей, холодный влажный ветер хлестал меня в левую щеку, так что мой
запах буквально проносился под самым носом у самки, но она всё ещё не
догадывалась о моём присутствии. Облако, обволакивающее вершину,стало
сгущаться и белеть, и рога оленя стали исчезать из виду, но когда он
взревел снова, звук показался мне ещё ближе чем раньше. Я сдёрнул кожаный
футлярчик с оптического прицела на ружье и лежал прижавшись щекой к земле,
деревянное ложе стало липким в ладонях, зубы у меня вдруг застучали.
Мелкие рваные темные облака всё так же проносились низко над головой,
как бы образуя потолок, так что возникло ощущение присутствия в небольшой
наполненной туманом комнате, набитой невидимыми обитателями. Затем,
влекомый ветром, из-под низко плывущих облаков вынырнул орёл, да так
низко, что, когда увидел меня, он так резко замахал крыльями, что
свиствоздуха среди его перьев был громче порывов ветра и дождя, когда он
вдруг резко метнулся прочь. Он взмыл вверх и тут же исчез в облаках. Но
отчаянный взмах его огромных крыльев не более чем в трёх метрах от меня,
должно быть на мгновенье изменил струю воздуха, так как самка оленя вдруг
очутилась прямо надо мной. Она была не далее как в пяти метрах от меня, но
видно её было как сквозь матовое стекло. Она, громко вздохнув, хмыкнула и
быстро растворилась в сумрачной круговерти.
Когда олени ушли, я остался один на вершине покрытой тучами горы. Уже
стало смеркаться, я совсем промок, почти горизонтальные струи дождя
хлестали меня по бокам, до дому было миль пять ходу пешком в сумерках, но
я был доволен. Здесь я, пожалуй, был вне пределов досягаемости рябинового
дерева.
12
ГОНЧИЕ И ЗАЙЦЫ
Я вернулся в Камусфеарну продолжать войну по переписке, а в ноябре поехал
в больницу в Инвернесс на полостную операцию, которой так боялся. Уезжал
из Камусфеарны со спокойной душой: мои литературные обязанности выполнены,
закладныепод маяк теперь вроде бы в порядке, а морозильники
наполненыпродовольствием для собак и людей, а также рыбой для выдр.
Через двое суток я вернулся в Камусфеарну. Рентгеновские снимки
показали, что язва полностью заросла, и хирург сказал, что не может найти
даже предлога для операции. В то время я почувствовал, что положение резко
изменилось на обоих фронтах, и что победа уже близка.
Хоть работа с бумагами стала моим повседневным занятием, той осенью я
сделал ещё одну вылазку на природу, которая так много значит для меня. В
течение трёх лет у меня была огромная собака, шотландская борзая по кличке
Дэрк (заменившая предшественника с тем же именем, который трагически
погиб, напившись бензина), а в сентябре я купил ему подружку по имени
Хейзел. Обе они по стандартам гончих были уже не в цвете сил, так как
живут они недолго, не первой молодости, то есть для охоты или
воспроизводства, а туристы считают первый главным критерием.
Однако, когда я приобрёл Хейзел, меня пригласили вступить в элитный
клуб шотландских борзых и привозить обеих собак на ежегодные гонки,
проводившиеся в центральном нагорье.
Я принял предложение и записал туда Дэрка и Хейзел, и не потому, что от
них можно было ожидать больших результатов; Дэрк, потому что совсем не
имел подобного опыта, а Хейзел была сукой, которая уже имела семь
приплодов и очевидно была слишком стара для скоростного бега. Но мне,
кроме всего прочего, очень хотелось самому посмотреть на этот вид спорта,
о немыслимом зверстве которого говорилось во множестве листовок, которые я
получал как от организаций, воюющих с кровавыми развлечениями, так и от
частных лиц. Мне говорили, что зайцев буквально разрывают пополам, и они
долго визжат, когда их настигает пара гончих собак. Зайцы действительно
кричат от боли, крик этот так же ужасен, как крик младенца человека, и это
вызывает почти у всех свидетелей, кроме самых закоренелых, чувство
причастности, которое весьма тошнотворно. Я часто слышал его, и не только
на организованной человеком охоте, но также при охоте на них лис и орлов,
хищнические инстинкты которых, очевидно, нельзя уж исправить человеку без
нового кровопролития. Зайцы не умирают от старости, да и прочие не хищники
также, так что убийство зайца науськиваемой человеком собакой, а не лисой
или орлом (или волком, уничтоженным в Шотландии человеком), казалось мне
экологически более нормальным, чем очевидные ужасы на скотобойне или
мясокомбинате. Хищники же, с другой стороны, довольно часто умирают от
того, что мы, как это ни странно, называем "естественной" смертью, то есть
от старости или болезни, в отличие от насильственной мучительной смерти со
стороны других зверей, помимо человека.
(Слово "естественный" в применении только к жизни человека и его
смерти, а также ко всему тому, что происходит между началом и кончиной,