была доведена до совершенства.
Это время познания дикого зверя на условиях, так сказать, взаимного
уважения, было наполнено для меня очарованием, и наши долгие ежедневные
прогулки у ручья и в кустарнике, на лугу и на озере, были для меня
источником постоянных восторгов.
Хоть его всё-таки трудно было отвлечь от какого-либо соблазнительного
водоёма, в остальном хлопот с ним было не больше, чем с собакой, а
наблюдать за ним неизмеримо интересней. Его охотничьи способности были ещё
неразвиты, но иногда ему удавалось у мельничной плотины изловить угря, а в
проточной воде он ловил лягушек, которых обдирал со сноровкой,
порождённой, очевидно, длительной практикой. Я верно угадал, что в его
ранней молодости, когда он жил в хозяйстве болотных арабов, у него
выработался просвещённый и прогрессивный взгляд на домашнюю птицу, ибо ни
один "болотник" не потерпел бы хищника на своём дворе, где редкие тощие
пугала, которые считаются там курами, могли бы пострадать. И верно,
оказалось, что Мидж следовал за мной по переполненному, кудахтающему
птичнику, ни разу даже не бросив взгляда ни влево, ни вправо. К
большинству домашних животных он был равнодушен, но чёрных коров и быков,
очевидно, принимал за чёрных буйволов со своей родины, и если они
собирались на берегу водоёма, где он плавал, то прямо с ума сходил от
возбуждения, ныряя, вихляясь и визжа от удовольствия.
Даже на открытой местности он сохранял свою страсть к игрушкам и иногда
подолгу носил с собой какой-то увлёкший его предмет: стебелёк
рододендрона, пустую гильзу двенадцатого калибра, еловую шишку или, как
однажды было, женский гребешок с искусственным бриллиантом. Он нашёл его у
дороги, когда мы утром отправились на прогулку, и таскал его с собой часа
три, клал на берегу, когда отправлялся поплавать, и тут же возвращался к
нему, как только выбирался на берег.
Он не обращал никакого внимания на следы, оставляемые дикими выдрами.
Ежедневно следуя теми путями, к которым Мидж выказывал предпочтение, я
обнаружил, что он, всё-таки почти незаметно влекомый инстинктом, вёл меня
в мир, где живут выдры в этой местности: водная стихия глубоких проток
между высоких, испещрённых корневищами берегов, где листья подлеска
сходятся над головой, неразгаданные проходы и туннели в тростнике на
берегу озера, мшистые дренажные трубы и заросли калужницы болотной,
островки с буреломами и вывороченными корнями, где ветер шелестит в ветвях
ивняка. Как иногда услышишь или вычитаешь странное, необычное имя, и затем
оно преследует тебя постоянно, как бы случайно повторяясь, так теперь и я,
познакомившись через Миджбила с выдрами, то и дело стал замечать вокруг
следы их присутствия там, где раньше не обращал на них внимания.
Приглаженный скат глинистого бугра, где они катаются с горки,
выпотрошенный трухлявый ствол дерева, внутри которого устроено сухое
спальное место, отпечаток широкой перепончатой лапы, небольшой кусочек
похожего на смолу помёта, состоящего преимущественно из костей угря,
отложенного на камне посреди ручья. Я предполагал, что к ним-то Мидж
проявит хотя бы такой же интерес, какой он проявлял к помёту собак, но,
возможно, потому, что у выдр не принято пользоваться экскрементами в
качестве информации или сообщения, или же потому, что он не узнавал в них
продукт собственного рода, то относился к ним так, как будто бы их не
существует.
За всё то время, что он был у меня, он убил, насколько мне известно,
только одно теплокровное животное, и то не стал есть его, так как,
по-видимому, испытывал ужас перед кровью и плотью теплокровных животных.
На этот раз он плавал в тростниковом озёрке и поймал птенца шотландской
куропатки нескольких дней от роду, чёрное тщедушное пугало размером в
половину однодневного цыплёнка. У него была привычка прятать свои
сокровища под мышку во время плавания, а выдры при подводном плавании
почти не пользуются передними лапами, и сейчас он сунул туда птенца и
продолжал преспокойно проводить свои подводные исследования. Птенец,
должно быть, захлебнулся уже в течение первой минуты, и когда Мидж вытащил
его на берег для более подробного рассмотрения, очевидно, расстроился и
разозлился оттого, что тот оказался таким квёлым. Он ворочал его носом и
тормошил лапами, сюсюкал над ним и затем, убедившись в его полной теперь
неподвижности, оставил его на том же месте и пошёл искать себе что-нибудь
более живое.
В библиотеке Монрейта я поискал, что естествоведы предыдущих поколений
писали о выдрах. Свежих работ не было, так как соответствующий раздел
библиотеки не пополнялся уже много лет. Велеречивый шут восемнадцатого
века граф де Бюффон, чьи девятнадцать томов приобрели неприятный привкус
оттого, что современный ему переводчик неизменно переводил французское
слово "pretendre" английским "pretend", в целом был не очень высокого
мнения о выдрах. Он был чудаком, охотно верившим самым странным и
невероятным историям о том, что на свете существуют совершенно явно
абсолютно немыслимые существа, которые он сам пытался выводить, устраивая
чудовищные скрещивания (после множества опытов он с разочарованием был
вынужден прийти к заключению, что бык и кобыла "могут совокупляться безо
всякого удовольствия и проку"). И ещё его самым таинственным образом
интересовало, можно ли животное заставить есть мёд. Как он выяснил, выдры
его не едят.
" Молодняк животных как правило очень красив, а молодые выдры не так
миловидны как старые. Голова у них неправильной формы, уши расположены
низко, глаза небольшие и прикрыты веками, вид у них мрачный, движения
неуклюжи, тело приземистое и кривое, в голосе, который они то и дело
подают, слышен какой-то металлический призвук, все это свидетельствует,
пожалуй, о том, что это глупое животное. Выдра, однако, с возрастом
обретает усердие, которого, по крайней мере хватает на то, чтобы успешно
воевать с рыбами, по своим чувствам и инстинктам стоящими значительно ниже
остальных животных. И всё же далеко ей при этом до бобра... Я только знаю,
что выдры не роют себе нор,... что они часто меняют место жительства,
расстаются с молодняком месяца через полтора-два, что те, которых я
пробовал приручить, пытались укусить меня, а через несколько дней они
становились помягче, может потому, что были слабыми или больными, что они
не очень-то приспосабливаются жить в домашних условиях, и все те, которых
я пробовал вырастить, умирали молодыми, что у выдры, как правило, злой и
жестокий характер... Из её укромных мест несёт зловонием от остатков
тухлой рыбы, да и само тело у неё дурно пахнет. Мясо у нее сильно отдаёт
рыбой и очень невкусное.
Папистская церковь разрешает есть его в постные дни. На кухне
картезианского монастыря под Дижоном г-н Пеннант видел, как выдру готовили
на обед монахам строгого ордена, которым, по их правилам, запрещается всю
жизнь питаться мясом."
Такое описание навело бы, пожалуй, на меня тоску, если бы у меня не
было сколько угодно свидетельств из первых рук, опровергающих его. Но если
Бюффон так уничижительно описывал выдр, то великий американский
естествовед Эрнест Томпсон-Сетон несомненно им очень симпатизировал. В
самом начале этого века он говорил: " Изо всех зверей, чью жизнь я
пробовал описать, есть один, который выделяется как рыцарь Баяр в своём
кругу: без страха и упрёка. Это выдра, весёлая, живая и мягкая в обращении
с соседями по водоёму, игривая и довольная жизнью, мужественная в беде,
идеальная в своём доме, стойкая перед лицом смерти - самая благородная
душа из всех четвероногих обитателей леса."
В его трудах я узнал знакомое мне животное, "самое прекрасное и
обаятельное из всех элегантных зверюшек. Кажется, её веселью, живости,
шалостям, добродушию нет предела, а её позы вечно новы и удивительны. У
меня никогда в доме не было выдры, и всё же всякий раз, когда видел их, я
нахально нарушал десятую заповедь."
Отмечая, что по своим структурным признакам "выдра просто-напросто
большая водяная ласка", он добавляет, описывая их привычку кататься: "Вот
чудное доказательство развития их ума, когда мы видим, что взрослое
животное выделяет часть своего времени и энергии ради удовольствия, и в
частности для социального развлечения. Большое количество благороднейших
животных отвлекается таким образом от тусклой обыденности жизни и
предаётся развлечениям, расходуя на это время и возможности таким образом,
который находит своё высшее выражение у человека."
Ещё один автор, фамилию которого мне разыскать не удалось, заметил с
каким-то странным очарованием при выборе слов: "Выдра- это несомненно
гигантский земноводный горностай в летнем меху, характер которого смягчён
возвышающим и облагораживающим влиянием рыбацкой жизни."
Мы прибыли в Камусфеарну в начале июня, вскоре после начала
продолжительного периода прямо-таки средиземноморской погоды. В моём
дневнике указано, что лето начинается 22 июня, а на странице от 24-го июня
на полях есть пометочка о том, что это- макушка лета, как бы опровергающая
логический вывод о том, что лето в течение года длится всего четыре дня. А
то лето в Камусфеарне продолжалось как бы при остановившемся времени, при
ярком солнечном свете, спокойствии и пятнах тени от облаков на склонах
холмов.
Когда я думаю о раннем лете в Камусфеарне, то в памяти постоянно
возникает сквозь множество калейдоскопических образов видение диких роз на
фоне ясного синего моря, и, когда я вспоминаю это лето наедине со своим
странным тёзкой, который доехал досюда, эти розы становятся для меня
полным воплощением мира и спокойствия. Это- не бледные, худосочные цветы с
юга, а цвет их- глубоко насыщенный алый, чуть ли не красный, - это
единственный цветок такой окраски, единственный цветок, который обычно
видишь на фоне океана, свободный от налёта летней зелени. Жёлтые ирисы,
цветущие плотными рядами у ручья и на побережье, дикие орхидеи ярко
выделяющиеся среди вереска и горных трав, - в них нет необходимого
контраста, так как перевести взор с них на море можно только пробежав
взглядом, так сказать, промежуточный слой различных оттенков зелени, среди
которой они растут. Именно в июне и в октябре наблюдается буйство красок в
Камусфеарне, но в июне, чтобы избежать утомительных видов различных
оттенков зелени, можно обратиться лицом к морю. Там, при отливе богатые
цвета охры, марены и оранжевого различных слоёв водорослей виднеются на
фоне ярких, брызжущих оттенков белого на усыпанных ракушками скалах и на
песке, за ними ускользающие, переменчивые оттенки голубого и пурпурного
цвета колышащейся воды, а где-то на переднем плане - буйные северные розы.
Вот в такой яркий водяной пейзаж переехал Мидж и стал владеть им с
таким восторгом, который выразился так же чётко, как это была бы
членораздельная речь; его хоть и не местное, но полностью подходящее сюда
существо заняло здесь каждый уголок и стало в нём господствовать, так что
он стал для меня центральной фигурой среди того сонма диких тварей,
которыми я был окружён. Водопад, ручей, белое побережье и острова - его
фигура стала привычным передним планом для всего этого; возможно,
выражение "передний план" и не совсем сюда подходит, так как в Камусфеарне
он стал настолько неотъемлемой частью окружающей среды, что я удивлялся,
как она могла прежде, до его появления, казаться мне совершенной.
Вначале, пока я ещё был преисполнен осторожности и заботами о его
благополучии, повседневная жизнь Миджа была вроде бы однообразной. Затем,
с течением времени, она стала совершенно свободной, центральным прибежищем
для него оставался сам дом Камусфеарны. Это было логово, куда он
возвращался вечером, сюда же, если уставал, он приходил отдыхать и днём. И
вся эта эволюция, как и большинство перемен в природе, проходила так
постепенно и незаметно, что трудно даже сказать, в какой момент
прекратилась обыденность.
Мидж спал со мной в постели (теперь, как я уже рассказывал, он перестал
подражать плюшевому медвежонку и спал на спине под простынёй, усы его