С Пришли?! С уже в самом начале Смоликов спрашивал нас, сияЯ глазами
и подчеркнуто волнуясь; ему, мол, важно.
Как не прийти, он С наш ужин, он подвалил к нам, с руками, полными
сыров, и с палкой салями, и с водкой, кофе опосля! Нет, нет, мужики, не
шикуем, все наскоро С садитесь же, садитесь! И вот он поит нас и говорит
об искусстве. (И уже сразу, мимоходом вбирает наши новые словечки, жес-
ты, повадки. Ему пригодится.) Он выспрашивает, кто из агэшников погиб, и
просит припомнить, как, каким образом С повесилсЯ или спился? а что
слышно о Вик Викыче? живРздоров? Молодец!.. И вновь С всем по полной!
Смоликов наливает, пьет. Он дышит нами. Он стараетсЯ рассмешить нас. (Он
любит нас.) Он даже припоминает взахлеб строчки наших текстов. Он как
сучонка, котораЯ всю неделю трахалась с кем попало, а теперь приползла к
мужу в клинику с двумЯ апельсинами, поешь, бедный больной.
Худ, как и прежде. Но в лице, в очерке скул Смоликова появилась холе-
наЯ пригожесть, красивость человека, которого потребляют уже каждый
день. (Похорошел, как пугливаЯ семнадцатилетняЯ, зажившаЯ наконец в бра-
ке.) Но осталсЯ потаенный испуг Смоликова С испуг всякого нынешнего с
именем, понимающего, что его слова, тексты, имЯ (и сам он вкупе) зыбки,
ничтожны и что только телевизионный экран, постоянное мелькание там де-
лает из ничего нечто . До глубокой старости Смоликову хватит теперь вол-
нений. Ведь люди беспечны, люди могут забыть. Телеэкран как гигантскаЯ
лупа, нависшаЯ над мошкой.
С ... Расскажи о конгрессе интеллектуалов в Милане, С просит Михаил.
Дуть позже:
С Расскажи об Испании.
Михаил старательно помогает Смоликову, помогаЯ тем самым всем нам
вместе С общению и миру за столом.
С Да, да. Испания... С И, набираЯ свежего воздуху в грудь себе (и
рассказу), Смоликов вновь искоса бросает глазок на нас: а не будет ли
он, Смоликов, при звуках своего вкрадчивого испанского каприччио выгля-
деть (рядом с чужими судьбами) слишком счастливым С обидно счастливым?
Не будем ли мы с Михаилом (в особенности Я, бойцовый старикан) во времЯ
его каприччиозного рассказа корчиться. То есть от боли. То есть от позд-
ней нынешней горечи навсегда отставших. Если да С он, Смоликов, уже в
зачине своего рассказа постараетсЯ и, в особенности мне (косвенно и тон-
ко), посочувствует. И слегка воздаст. Мол, думал о тебе. Мол, думал и
помнил о тебе, старый пес Петрович. Талант, мол, и какаЯ проза!..
И пусть; пусть он посострадает хотЯ бы внешне, хотЯ бы лицом С Я пой-
му, потому что тоже знаю, как тяжело Являть (выявлять) сочувствие чело-
веку, от тебЯ уже давно отчужденному; сочувствие С бездоннаЯ Яма. По-
сострадай, Смоликов. Мы ведь сострадаем всем и всему. Детям в больнице.
Старикам. Забиваемым животным. Я иногда сочувствую, смешно сказать, по-
ломанной под ногами былинке. Мне больно, куда ни глянь.
Смоликов сострадал мне, а Я ему. Как знать, может, это он сейчас С
как забиваемое животное. Как сломаннаЯ былинка...
СостоявшийсЯ Смоликов не меньше менЯ (и не меньше Михаила) все про
боль понимал, но состраданиЯ преуспевшего всегда сомнительны С скорее
кривлянья, чем корчи. Он очень аккуратно, гуманно корчился. Он мог гово-
рить нам о ТзасасывающемУ небе Италии и об Испании (нет, на корриде он
не был; нервы), об Англии, о своих выступлениях в Питере (появилсЯ лите-
ратурный салон с шикарными блядЯми), о финише Горбачева, о наших демок-
ратах, о новых русских С о чем угодно, но, конечно, не о себе. Такого он
не позволит. Говорить о себе С это раздеться. Это ведь наголо; это уже
не молитва, мил человек, а мольба. А как раздеться, если он весь бе-
ленький. ВесьРвесь. Как он откроетсЯ и как признается, что был в андег-
раунде только потому, что при брежневщине не воздали за его тексты, не
сунули в рот пряник. Теперь пряник занимает весь его рот, пряник торчит,
и Смоликов бегает с ним, как вернаЯ собака с потаской С служка Славы.
А ведь как ему не можетсЯ С как не хочется, чтобы его,
Смоликова, считали сытым и занимающим посты. (Слыть
одним из перелицованных секретарей перелицованного Союза
писателей.) И потому повсюду, и особенно выезжаЯ на
Запад, господин Смоликов кричит, что он агэ, он
андеграунд, он подземен по своей сути, а пряник во рту
случаен, застрял сам собой, ибо таким, как Смоликов,
ничего не надо, кроме искусства. Он искренен, мил,
остроумен и даже к людям добр, но он С сука. Он
зарабатывает на подземных писательских тенях, как
зарабатывают на согбенных мудаках шахтерах, на их
тягловых спинах. Общаясь с нами за водкой и
ностальгируя, Смоликов берет белой ручонкой нашу
андеграундную угольную пыль, грязь, гарь. Он
прихватывает и какогоРникакого уголька, въевшегосЯ нам в
кожу С собирает, соскребывает и быстроРбыстро обмазывает
свои висячие щеки, но еще и лоб, шею, плечи, руки, чтобы
почернее и чтобы посверкивающими белками глаз (хотЯ бы)
походить на тощего горняка, толькоРтолько вылезшего из
забоя.
После того как выпили в память наших мертвых, Смоликов тут же вновь С
по полной.
Дтоб всем нам, оставшимся, и дальше ходить по траве, дышать...
С По полной?!
Водка кого хочешь подталкивает к щедрости, и Смоликов не забыл, как
не забывают запятую, сказать, что он поможет нам с Михаилом С нам, то
бишь нашим текстам (такие слова всегда говорятся). Он, мол, готов быть
длЯ нас лестницей на литературном плоскогорье , хотЯ бы ступенькой.
ОбычнаЯ ступенька, мужики.
С Ступенька... Но длЯ кого? С раздумчиво спросил Смоликов, затягива-
ясь сигаретой. Но тут же и смекнул, что невольно проговариваетсЯ на
вдруг заскользившем слове.
Замел следы.
С Словесность! I love It! С выкрикнул (уже в сторону и как бы совсем
пьяно) Смоликов.
Но именно плоскогорье смирило менЯ С зримый образ всеобщего взаимно
настороженного равенства. Смоликов хорошо слукавил, талантливо: человеку
за водкой приятно, когда нет выпендрежа. Когда нет выпирающих тщеславных
гор и когда уравнивающее всех нас великое плоскогорье помогает людям за-
терятьсЯ С дает им жить жизнь каждому свою.
С Ностальгируй. Ностальгируй, сука, С шепчу Я мысленно; шепчу ему,
чокаясь с ним его водкой; и на один скорый миг наши глаза встречаются.
Михаил, мирЯ нас, перепил. А Я все закуривал сигарету с фильтром С
старательно, но не с того конца. Смоликов мне, пьяному, и подсказал про
сигарету; помог. Посмеялись. Уже вставали изРза стола; посошок, и Я
всеРтаки плеснул ему водкой в лицо. Но ведь не ударил.
Ближе к полуночи все трое, уже сильно набравшиеся, стояли у продувае-
мой ветром троллейбусной остановки на Садовом С все трое, помню, покачи-
вались. Михаил слегка блевал; а Смоликов, уже не обидчивый и под занавес
осмелев, менЯ выспрашивал.
Выкрикивая, господин Смоликов спрашивал то самое, что давно поди жгло
ему Язык (а может, и сердце; был ведь и этот орган):
С Почему?.. Почему тебе не печататься? Почему пишущий и таРланРтлиР-
вый человек не хочет печататься?!. Не поРниРмаю! С пьяно, полуистерично
(и, конечно, пережимая, переигрываЯ в своем недоумении) выкрикивал он,
Смоликов, вполне состоявшийсЯ писатель, стоЯ лицом к пустой шири Садово-
го кольца.
Смоликов повернулсЯ к Михаилу. И спрашивал (строгий судья) обо мне
уже в третьем лице:
С Скажи: почему он не публикуется?
Михаил тяготел к столбу. Только махнул рукой С иди ты с расспросами
подальше...
В полуночном метро Я удачно сел в углу вагона и, не вставая, ехал се-
бе и ехал кольцевой линией. Однако и кольцевой поезд (как ни парадок-
сально) имеет конечную станцию: погнали вдруг в запасной туннель. Облая-
ли там.
С матерком, с шуточками, с издевками (пригрозив милицией) посадили в
обратный поезд вместе с несколькими заспавшимисЯ пьяндыгами. Неужели бы-
ло видно, что Я сильно пьян? Но ведь не падал. (Если агэшник падает, это
конец.) Ах, как на менЯ кричала, изгоняЯ, женщина в красной фуражке и с
жезлом.
Но вот уже опять еду; сижу; зад угрелся. В позе кучера, то есть соб-
рав плечи и свесив голову (не набок, а прямо себе на грудь), Я ехал,
ехал, ехал... мой отдых. Не думаЯ ни о чем. МоЯ нирвана. (И ведь в любую
погоду. Не надо зонта, не бывает дождя.) Стоит только спуститься, нырск
под землю, и Я успокаиваюсь в этой гудящей на рельсах расслабухе, в тол-
кучке этих людей С их усредненный социум (и здесь плоскогорье) тотчас
принимает всякого человека, растворяЯ в себе. Главное успеть до метро
добраться. Если угодно, здесь драма минуты, столь любимаЯ в перипетиях
кино. Не успевает человек перейти мост (мост уже взлетает на воздух). Не
успевают удрать за границу (их арестовывают). Не успевают уехать из оте-
лЯ (а там бубоннаЯ чума). Не успеваю иной раз и Я нырнуть в метро, где
первый же гудящий поезд, как гигантский многорукий экстрасенс, дает мяг-
ко сесть, укачивает и малоРпомалу снимает мою боль в висках...
Деловек с собакой. В метровагоне было не много, но и не так мало С
человек пятнадцатьСдвадцать, а псина вдруг уткнулась в мои колени. Не в
чьиРто, в мои. И стихла. И не взлаяла больше ни разу, вот до какой сте-
пени под землей Я удерживал в себе покой и мир. Даже и люди в вагоне,
эти пятнадцатьСдвадцать, эти озленные, один за одним вдруг смолкли и на
хозяина собаки перестали кричать. Хозяин собаки (должно быть, в полной
растерянности) шепнул мне: ТСпасибо. Большое спасибоУ. С Он вышел из ва-
гона на станции ТПарк культурыУ, собака за ним. Скоренько семенила за
хозяином по платформе. Шла, подобрав хвост, вновь боясь пинка или кри-
ков. Лишившись моей ауры, собака вернулась в мир страхов.
Другой Смоликов шел ко мне той давней ночью С три остановки метро он
шел пешком, курил на ходу, спешил, может быть, бежал. Талантливый, вих-
растый, пылкий, наивный и неуемно шумный.
Тогда появилсЯ возле нас эмигрирующий важный господин; он сказал нам
как объявил (отрывистый голос, резкий) С лечу в Мюнхен, готов помочь,
самолет во вторник, давайте тексты. Все забегали. Нас всех, заржавевших
в агэ, вдруг взволновало и всполошило. Вот тогда Смоликов и сообщил мне
С прибежал среди ночи, пришел, три остановки метро.
Дать знать в ту пору было и значило куда больше, чем дать, скажем,
денег С дать знать было больше, чем помочь. ДлЯ наших повестей и расска-
зов (еще был и роман) тем самым наметилась торнаЯ тропка С ход к дисси-
дентуре, а там, глядишь, и к качественному Самиздату. (Туда тоже было
непросто попасть.) Непризнание стояло стеной. ОтчаяннаЯ попытка выр-
ватьсЯ (одна из самых радужных) была связана в тот год с новой идеей С с
микрофильмованием андеграундных текстов. Именно Смоликов, а еще больше
Юра Ачиев, недосыпаЯ ночами и портЯ зрение, научились загнать любой наш
текст в объем, вполовину меньший спичечного коробка. Были, помню, мик-
ропленки, столь истонченно легкие, что длЯ вывоза за кордон их можно бы-
ло подсунуть под переплет любой советской книги. Были микропленки Тводо-
защитныеУ, в поезде следовало бросить в свой стакан с крепким чаем.
(Стакан при досмотре на самом виду. На столике.) ТМикропленки в эласти-
кеУ, это чтобы проглотить или сунуть в задний проход, если на границе
начнут потрошить до белья. ОсобаЯ техника была, когда пленки подгонялись
одна к одной С называлось Тсобрание сочиненийУ.
Надежда на оказию, что ктоРто свой внезапно уедет, а
ктоРто полетит С или же вдруг сам собой встретитсЯ
рисковый человек из западного посольства, мало ли где и
как! В ожидании случаЯ к Смоликову и к героическому Юре
Ачиеву хлынули дурно слепленные пленки (их переделывали)
из Оренбурга, Калуги, Саратова, Астрахани С пошла
микрофильмовать губерния! Совпало еще и то, что вдруг
повесилсЯ КостЯ Рогов, а Алик Зирфель, в белой горячке,
был отправлен в психушку. (Привязали к кровати, Алик