-- и никаких замков. А если, случись, поймают вора -- так уж
бьют его, бьют, пока не убьют. Вот теперь ты сам посмотришь,
какая будет жизнь. Рай на земле!
-- Ничего не будет, -- сказала мама как-то странно. -- Наши
вернутся.
Мы не стали с ней спорить, потому что знали, о чем она
думает, только никому не говорит: что, может, все станет
по-прежнему и вернется отец, которого она любит и будет любить
до самой смерти.
Она пожала плечом и вернулась к шитью. Бабка ухватом
двигала в печи горшки, так что газетой продолжали заниматься
лишь мы, мужчины.
-- Ах, ты счастливый! -- сказал дед. -- К нам с бабкой вот
только на старости пришла новая жизнь. Маруся ничего не
понимает. А ты счастливый, ты молодой.
Я подумал: вот черт возьми! Я ведь в самом деле молодой, и
пришли немцы, такие хозяева, даже воров не будет. Мама вся
стала серая от страха, так что она знает? Она же их не видела,
а дед у них работал. И от преддверия грядущей новой жизни
стало мне тревожно и удивительно.
-- Ладно, шут с ним, пускай хоть Петлюра на иконах, -- с
внезапной ненавистью сказал дед, -- абы не та босячня,
голодранцы, что довели страну до разорения! За несчастным
ситцем тыщи душатся, да я при царе батраком был, а этого ситцу
мог штуками купить!
-- Шо старэ, шо малэ... -- вздохнула бабка у печи. -- Много
ты его напокупал?
-- Мог, мог купить! -- разозлился дед. -- Раньше, бывало,
один муж в семье работает, а семерых кормит. А при этих
большевиках и муж работает, и жена работает, и дети работают,
и все равно не хватает.
-- При царе было плохо! -- воскликнул я.
-- Да, да, вас в школах учили, а ты видал?
-- А людей в тюрьмы сажали и в ссылки ссылали!
-- Дурак! -- сказал дед. -- Людей во все времена сажали,
вот.
-- От язык без костей! -- зло сказала бабка. -- Горбатого
могила исправит. Шо ты мелешь, шо ты мелешь? Тебе Советская
власть пенсию, дураку, паразиту, дала, так хоть бы спасибо
сказал. Забыл про батьков курень? Буржуев захотел!
-- Буржуй сволочь! -- закричал дед ("Ну начинается, --
подумал я, -- теперь опять до вечера скандал"). -- Буржуй
сволочь, но он дело знал.
-- Мама, не спорь с ним! -- крикнула мать. -- Не докажешь,
он же слушать не хочет.
-- Нет, не было в России порядка и не будет с такими
хозяевами, -- говорил дед, действительно не слушая. -- Нам
немцы нужны. Пусть нас поучат. Эти кракамедиями заниматься не
станут. Хочешь работать? Работай. Не хочешь? Иди под три
чорты. А паразитов да трепачей разводить нечего... А ну, что
там еще пишут?
Я покопался в газете и нашел подтверждающее дедовы слова
объявление. В нем говорилось, что "некоторые безработные
мужчины, от 16 до 55 лет, УКЛОНЯЮТСЯ ОТ РАБОТЫ". Им велелось
немедленно явиться на регистрацию.
-- Ага! Вот! -- с торжеством сказал дед, поднимая палец.
К ВОПРОСУ О РАЕ НА ЗЕМЛЕ
Нам предстоял долгий путь, через весь город, на Зверинец, и
поэтому бабка положила в кошелку хлеба, яблок, две бутылки
воды.
Кирилловская улица была усыпана соломой, бумагами, конским
навозом: никто не убирал. Все витрины разбиты, стекло хрустело
под ногами. Кое-где бабы стояли в открытых окнах и смывали
крестообразные бумажки.
В ручье, вытекающем из Бабьего Яра, толпа брала воду:
черпали кружками, стаканами, наливали в ведра. Воды в
водопроводе не было, поэтому весь город потянулся вереницами с
разной посудой к ручьям, к Днепру, подставляли под водосточные
трубы бочки или тазы, чтобы собирать дождевую воду.
На линии стоял трамвай -- там, где его застало отключение
тока. Я вскочил внутрь, бегал среди сидений, сел на место
вагоновода и стал крутить рукоятку, звякать. Красотища: весь
трамвай твой, делай с ним, что хочешь. Лампочки в нем уже
повывинчивали и начали вынимать стекла.
Брошенные трамваи стояли с промежутками по всей линии и
иные не только без стекол, но уже и без сидений.
На заборах еще висели советские плакаты с карикатурами на
Гитлера, но в одном месте они были заклеены свежими. На черном
листе желтыми линиями были нарисованы картинки счастливой
жизни, которая теперь будет: упитанные чубатые мужики в
шароварах пахали волами землю, потом размашисто сеяли из
лукошка. Они весело жали хлеб серпами, молотили его цепами, а
на последней картинке всей семьей обедали под портретом
Гитлера, украшенным рушниками.
И вдруг рядом я прочел такое, что не поверил своим глазам:
"ЖИДЫ, ЛЯХИ И МОСКАЛИ -- НАИЛЮТЕЙШИЕ ВРАГИ УКРАИНЫ!"
У этого плаката впервые в жизни я задумался: кто я такой?
Мать моя -- настоящая украинка, отец -- чистокровный русский.
Значит, я наполовину украинец, а наполовину "москаль", то есть
враг сам себе.
Мои лучшие друзья были Шурка Маца -- наполовину еврей, то
есть жид, а Болик Каминский -- наполовину поляк, то есть лях.
Получалась сплошная чертовщина. Немедленно сообщил бабке.
-- Не обращай внимания, сынок, -- сказала она. -- То
большие дураки написали.
Я подумал, что действительно дураки. Но кто им разрешил
такой бред печатать и расклеивать по заборам?
На Подоле улицы кишели озабоченными, занятыми людьми -- все
тащили вещи, шныряли с мешками. Старик и старуха, надрываясь,
волокли зеркальный шкаф. Ехал ломовик с испитым лицом, вез
ослепительный концертный рояль. И тут все магазины,
парикмахерские, сберкассы разбиты, усыпаны стеклом. Немецкие
солдаты ходили компаниями и поодиночке, тоже носили разное
барахло. Они никого не трогали, и на них не обращали внимания.
Каждый грабил сам по себе.
Чем ближе к Крещатику, тем больше попадалось навстречу
офицеров; они ходили четко, чеканя шаг, с высоко поднятой
головой, все они были в фуражках, расшитых серебром и
надвинутых на самые брови. Висели красные немецкие флаги.
Центр полотнища у них был занят белым кругом с черной
свастикой. Иногда рядом с таким флагом свисал
"жовто-блакитный" флаг украинских националистов -- из желтой и
голубой полос. Друзья, значит.
День был прекрасный. Осень, желтели каштаны, грело солнце.
Бабка размеренно шла и шла себе, а я носился по сторонам, как
борзой щенок. И так мы миновали Крещатик, где дядьки тащили
ряды кресел из кинотеатра, поднялись на Печерск, буквально
забитый войсками. И вдруг перед нами открылась Лавра.
Киево-Печерская Лавра -- целый город, обнесенный стенами с
бойницами, город фантастический: сплошные церкви, купола,
купола, белоснежные дома, белоснежная колокольня, и все это
утопало в зелени... Я успел ее узнать и полюбить, потому что в
ней были все главные музеи Киева, она так и называлась
"Музейный городок".
Там -- страшные лабиринты пещер с мощами в гробах под
стеклом, сюда ходили экскурсии при свете проведенных тусклых
электрических лампочек. В центре -- старинный Успенский собор,
и у его стены могила Кочубея, казненного Мазепой. Когда-то над
нею стоял Пушкин и списывал стихи, отлитые старинными буквами
на чугунной плите, и с этого началась его "Полтава". Там
похоронен даже основатель Москвы Юрий Долгорукий.
Мы с бабкой сели в траву и стали смотреть. Церкви, стены,
купола -- все это так и сверкало под солнцем, выглядело таким
красивым, необычным. Мы долго-долго молча смотрели, и мир был
у меня в душе.
Потом бабка сказала:
-- Не доверяй, сынок, людям, которые носят фуражку на самые
глаза.
-- Почему?
-- Это злые люди.
-- Почему?
-- Я не знаю. Меня мать так учила. Немцев сегодня как
увидела, так сердце упало: враги! Враги, дитя мое. Идет горе.
У бабки слово "враг" было очень емкое; и болезнь случалась
потому, что в человека забирался враг, и антихриста обозначало
оно: "пойдет по земле враг".
-- Дед говорит: рай на земле.
-- Не слушай его, старого балабона. Рай на не6е -- у бога.
На земле его никогда не было. И не будет. Сколько уж тех раев
людям сулили, все кому не лень, все рай обещают, а несчастный
человек как бился в поте лица за кусок, так и бьется, а ему
все рай обещают... Твой дед селедку да ситец помнит, а как я
по чужим людям за пятнадцать копеек стирала от темна до темна,
-- он это помнит? А ты спроси у него, как его петлюровцы
расстреливали в Пуще-Водице. Да что там говорить, не видела я
на земле добра! Вон там рай.
Она кивнула на Лавру и стала бормотать молитву.
Мне стало тревожно, не по себе. Я-то ведь давно был
безбожником, и учился в советской школе, и знал точно, что и
того, бабкиного, рая нет.
На Зверинце жила тетя Оля с мужем. Они работали на
"Арсенале" и эвакуировались с ним. Перед самой войной они
построили домик на Зверинце. Уезжая, пустили туда жить
одинокую женщину по имени Маруся, но все документы и
доверенность оставили бабке, чтобы она наведывалась и
присматривала.
Домишко не сгорел, не был разграблен, Маруся встретила
хорошо, у нее сидел веселый, смуглый и небритый дядька,
которого она отрекомендовала своим мужем. Бабка тут же
расцеловала ее и поздравила.
Сосед Грабарев из-за забора окликнул бабку. Она ахнула:
-- А вы почему тут?
-- Вот, ужасная глупость вышла, -- сказал Грабарев. -- Я
ведь, Марфа Ефимовна, вывозил "Арсенал", уехал на Урал, жду,
жду семью, шлю телеграммы, а они никак не могут выехать. Тогда
я все бросил, примчался сюда, а они только-только
эвакуировались. Я обратно, а Киев уже окружен. Вот они уехали,
а я застрял.
Был он грустный, ссутулившийся и постаревший. Я отметил,
что у него фуражка сидит на затылке, и стало мне его жаль.
-- О, господи, -- сказала бабка, -- но вы же коммунист!
-- А что вы думаете, из-за этого окружения мало коммунистов
в Киеве осталось? Да и какой я там коммунист: числился, только
взносы платил. Летом меня ведь исключали, вы разве не слышали?
Только до конца не довели: война приостановила. Ну, теперь я
остался в оккупации -- точно исключили.
Бабка сочувственно покачала головой.
-- Что ж вы делать будете?
-- Работать. Столярничать.
Он насыпал мне полный картуз яблок и передал через забор.
Мы остались ночевать. Мне хорошо спалось на новом месте, но
среди ночи меня разбудила бабка:
-- Сынок, проснись, дитя мое! -- тормошила она, --
Переберись под кровать!
Пол и стекла дрожали от стрельбы, отвратительно завывали
самолеты. Мы с бабкой кинулись под кровать, где уже лежало
одеяло, и прижались друг к дружке. Это бомбили советские
самолеты, и в кромешной тьме взрывы бомб казались особенно
близкими и мощными. Кровать так и ходила ходуном, и весь домик
пошатывало, как при землетрясении.
-- Оченаш, жои си на небеси... -- страстно шептала бабка и
трясла меня. -- Молись! Молись!
Я стал бормотать:
-- Да прииде царство твое. Я -- ко на неби, та -- ко на
земли. Хлеб наш насушный...
Утром Маруся сказала бабке;
-- Я вас очень уважаю, Марфа Ефимовна, но только вы сюда
больше не ходите. Этот дом будет наш с мужем. Советы не
вернутся, а вам он не нужен, мы его запишем на себя.
Бабка всплеснула руками.
-- Так сейчас все делают, -- объяснила Маруся. -- Дома
эвакуированных берут себе которые нуждающие, тем более что это
дом коммуниста. Кончилось их время! Доверенность вашу мне не
показывайте, она советская, недействительная, и не забывайте,
что вы сами родственница коммуниста.
Вышел небритый веселый ее муж, стал в дверях, уперев руки в
бока. Бабка и про совесть упоминала, и про бога, и что она
пойдет жаловаться -- он только, забавляясь, усмехался.
Обратный путь наш был унылым. Бабка шла как оплеванная.
У начала Крещатика нас вдруг остановил патруль.
-- Юда? -- спросил солдат у бабки. -- Пашапорт! Бабка