в бороду. Утешаюсь тем, что я хотя бы посильно протестовал.
Под руководством бабки я лет до шести рос темным,
подавленным религией человеком. Бабка ставила меня перед
иконами, брала мою руку своей коричневой, изъеденной морщинами
рукой, учила креститься и произносить магические слова,
которых, как это я после увидел, и сама не понимала. Вот как
это у нее звучало и как я выучил на всю жизнь:
-- Оченаш жои си на небеси. Да светиться имя твое, да
прииде царство твое. Я -- ко на неби, та -- ко на земли. Хлеб
наш насушный даж нам несь. Да не прости нам долги наши, да не
избави нас от лукавого...
Бабке даже в голову не приходило, что таинственное слово
"Оченаш" значит "отче наш", для нее это было просто название
молитвы. Я же думал, что "Оченашем" зовут бога, что это имя
должно светиться в темноте, что бабка просит сухарей --
"насушного хлеба", и автоматически повторял за ней все это "не
прости нам" и "не избави от лукавого"...
Но вот мама, которой я очень верил, сказала мне как-то:
-- Бога нет. Летчики летают в небе и никакого бога не
видели.
Это меня потрясло. Я немедленно сообщил бабке этот
убийственный довод. Она огорчилась и возразила, что таким
безбожникам, как летчики, бога видеть не дано. Я размышляя и
пришел к заключению, что бог бы поступил разумнее, если бы
показался хотя бы Чкалову или Байдукову, они бы спустились и
всем рассказали, что бог есть. Если бы он был, так зачем
вообще он бы прятался и разрешал летать неугодным безбожникам,
какой же он всемогущий?
У нас с бабкой начались богословские споры, они ни к чему
не привели, она осталась при своем мнении, я при своем -- и
молиться перестал.
Спрашивал деда, но он в божественных вопросах занимал
осторожную позицию. Он вспоминал, что когда в 1890 году он
батрачил и его должны были взять в солдаты, он очень молился,
чтобы не взяли, в церкви все иконы перецеловал, а его все
равно взяли. Довод с летчиками он признавал убедительным, но,
когда запутывался в долгах или хотел достать в очереди
комбикорм, он подолгу стоял на коленях, бил поклоны, подметал
бородой пол и канючил, клянчил у бога удачу.
В противоположность деду у бабки не было ни одного врага, а
по всей улице были только друзья. К ней бежали с бедой, с
нуждой, она всем помогала, одалживала, улаживала семейные
конфликты, принимала на время детей -- "присмотреть", давала
траву от желудка и выгоняла глистов.
Кузнецова Мария Федоровна, моя мать, была единственной
дочкой у деда и бабки, и вот ей-то революция дала много. Быть
бы ей тоже прислугой или прачкой, да открылись курсы, она
пошла учиться, стала учительницей первых -- четвертых классов
и преподавала с 1923 года.
Была она очень красивой, начитанной, способной, пела и
играла в самодеятельности Народного дома, и вот стал дед
замечать, что к нему придирается милиция. Участковый
милиционер Вася Кузнецов все ходит да ходит, то, мол, улица не
подметена, то домовый номер надо сменить. Вскоре Василия
избрали членом Киевского горсовета, и дед решил, что такой
зять ему вполне подходит: они, горсоветчики, для себя все
достанут!
Как же он ошибся! Это была одна из крупнейших ошибок деда в
жизни. Он потом до самой смерти не мог простить зятю того, что
он ничего в дом не нес, и даже когда дед ходил в милицию с
подворной книгой, ему приходилось сидеть в очереди на прием к
своему зятю, как и всем прочим. Василий Кузнецов был
большевиком.
Он был настоящий русак, курский, в 1917 году стоял у
станка, когда подошел дружок: "Васька, пишемся в Красную
гвардию?" "Пишемся!" -- сказал Василий и пошел. Он громил
буржуев, вступил в партию в 1918 году, партизанил на Украине,
брал с Фрунзе Каховку, в качестве командира пулеметчиков брал
Перекоп и сбрасывал Врангеля в Черное море. Он казался мне
необыкновенным человеком, он очень здорово пел красивым
баритоном, хохотал, но почему-то никогда ничего всерьез не
рассказывал.
-- Ну, как же вы там в Крыму босяковали? -- спрашивал дед.
-- А что? -- смеялся отец. -- В Крыму хорошо, вина много.
Пришли -- все заводы открыты, мы к чанам, гляжу один уже
плавает по уши, как есть -- с пулеметными лентами и в сапогах.
Тут я с братвой поспорил на маузер, что выпью четверть
портвейна.
-- Три литра? -- ахал дед.
-- И выпил.
-- Ну вот, ну что от них ждать? -- плевался дед. -- Ты
лучше скажи, что тебе твоя гвардия дала, голодранцу?
-- А меня представили к ордену Красного Знамени, --
хвастался отец. -- А мы в то время гор-ря-чие были,
непримиримые. Это были самые первые ордена, только ввели,
Фрунзе наградили и еще кое-кого. Мы шумим: при царе были
ордена, а теперь опять эти висюльки? Мы не за висюльки воюем.
Я взял и отказался.
-- Дурак! -- всплескивал руками дед. -- Ты б по нему деньги
получал! А так что у тебя есть, одни-единственные штаны
милицейские.
Отец действительно, сменив после гражданской войны военную
форму на милицейскую, ничего, кроме этой формы, не имел. Бабка
и мама с большим трудом справили ему первый костюм, которым
дед его при всяком удобном случае попрекал. Отец оставил
службу, пошел на рабфак, а оттуда -- в Политехнический
институт. По ночам он сидел над чертежами, потом надолго
уезжал под Умань проводить коллективизацию. Он взял меня на
защиту диплома, и, когда он кончил, ему аплодировали. Он стал
инженером-литейщиком.
Тут они стали срезаться с дедом всерьез. Отец гремел:
-- Зарываешься, тесть, мелешь бузу, только революцию
оскорбляешь! Ты посмотри: твоя дочка выучилась, твой зять
выучился, работа есть, спекуляции нет, никакой конкуренции,
обмана, а что еще будет!
-- Ты разу-умный, -- ехидничал дед. -- А ты мне позволь
десять коров держать да луг дай под пашу.
-- Луг колхозный! Любишь коров -- иди в колхоз!
-- Да-да! Сам иди в свои босяцкие колхозы!
К этому времени вовсю уже были и нелады отца с матерью. Там
была другая причина -- ревность. Мама была очень ревнивая. Я
тогда ничего не понимал, ощущал только, что характеры у папы и
мамы ого-го! В доме начались сплошные споры да слезы. И вдруг
я от бабки узнал, что отец с матерью уже давно съездили в загс
и развелись, только расстаться никак не могут. Наконец отец
взял под мышку свои чертежи и уехал работать на Горьковский
автозавод. Там он и женился. Мама продолжала его любить и
никогда больше замуж не вышла.
Когда началась война и встала угроза, что немецкие войска
войдут в Киев, мать послала отцу несколько отчаянных
телеграмм, чтобы он принял нас. Но ответа на них не пришло.
Мать истерически плакала по ночам, бабке утешала:
-- Да ничого, ничого, Маруся, проживем и тут...
-- Что я буду делать при немцах? -- в ужасе говорила мать.
-- Учить детей "Слава Гитлеру"? Возьму Толика и поеду, будь
что будет.
-- Мы ж без тебя пропадем, -- плакала бабка.
Это верно, вся семья держалась на маминой зарплате в
основном. Она была гордая, долгое время не подавала на
алименты на отца, только незадолго до войны дед ее все-таки
заточил, и нам стали приходить переводы из бухгалтерии ГАЗа,
война их оборвала.
Мама вела два класса в обычной школе, но иногда ей
удавалось подрабатывать еще и в вечерней, ей разрешали, потому
что она была очень старательной, талантливой учительницей.
Иногда ее ученики -- "вечерники", взрослые дяди, рабочие
приходили к нам в гости женихаться. Дед их очень любил за то,
что они приносили колбасу, консервы, выпивку, он с ними
толковал, заказывал что-нибудь достать, а мама сердито сидела
минуту-другую и уходила спать. Женихи скисали и исчезали.
Последнее время мать дежурила в пустой школе возле
телефона, на случай зажигательных бомб. Учителей в
организованном порядке не эвакуировали, мы сидели на
чемоданах, но уехать так и не смогли, и мать встретила немцев
с ужасом, не ожидая ничего хорошего.
Кот Тит -- мой верный друг и товарищ, с которым прошло все
мое детство. Я подумал и решил, что погрешу против правды,
если не упомяну и его, как члена нашей семьи, по крайней мере
для меня он таковым был всегда, и он сыграл в моей жизни
немаловажную роль, о чем будет сказано дальше.
Кот Тит был старый, душевно ласковый, но внешне весьма
солидный и серьезный. Фамильярностей не любил и очень чутко
различал, кто к нему относится действительно хорошо, а кто
только сюсюкает и подлизывается.
Бабка его любила, а дед ненавидел лютой ненавистью в
основном за то, что он дармоед.
Однажды дед посадил Тита за пазуху и повез в трамвае на
четырнадцатую линию Пущи-Водицы, это примерно пятнадцать
километров, и все лесом. Он выпустил его там, в лесу, и
пугнул.
Тит явился домой через неделю, очень голодный, запуганный и
несчастный.
Дед пришел в ярость, посадил Тита в мешок, повез через весь
город на Демидовку и выкинул там, в Голосеевском лесу.
Оттуда Тит явился только через три месяца, с оторванным
ухом, перебитой лапой -- ему ведь пришлось идти через весь
огромный город. Но после этого дед оставил его в покое. Когда
потом мне попалась потрясающая повесть Брет Гарта о кошке,
которая через города и реки упрямо идет к тому мусорному
ящику, где когда-то родилась, я верил каждому слову.
Наш Тит, хотя и приучился прятаться от фашистских самолетов
в "окопе", все же в политике не разбирался совершенно. Он был,
так сказать, самым аполитичным из всех нас, а напрасно, потому
что новая жизнь существенно касалась и его.
Вот какими мы были к приходу фашизма и вообще к приходу
войны: незначительные, невоеннообязанные, старики, женщина,
пацаненок, то есть те, кому меньше всего нужна война и которым
как назло, как раз больше всего в ней достается.
Впрочем, если вы думаете, что дальше эта повесть будет
показывать: вот, мол, смотрите, как от войны страдают женщины,
дети и старики, -- то вы ошибетесь. Хотя бы потому, что
доказывать это никому не нужно. Конечно, здесь много личного,
но меньше всего, я подчеркиваю, меньше всего здесь ставится
цель рассказывать о всяких личных передрягах.
Эта книга совсем о другом.
-- Что это за медали? -- спросил дед, разглядывая газету.
Целую страницу занимала "Борьба украинского народа" --
исторический обзор с портретами-медальонами князя Святослава,
княгини Ольги, Владимира Крестителя, Богдана Хмельницкого,
Мазепы, Шевченко, Леси Украинки и Симона Петлюры.
-- И от Шевченко не отказываются? -- удивился Дед.
-- Да.
-- И Богдан?
-- И Богдан.
-- Чудно! Мазепа... Петлюра... -- Дед озадаченно погладил
бороду. -- Насчет того черта не знаю, а Петлюру сам видел --
паразит и горлохват. Что они только тут творили!
Мать в другой комнате перешивала мне пальто к зиме. Она
вышла, глянула в газету.
-- Не могу поверить... -- пробормотала она. -- Как в
кошмаре. Не могу поверить, что Киев сдали, до сих пор не могу
поверить.
-- Ты дурная! -- весело сказал дед. -- Про большевиков
забудь. И ныне, и присно, и во веки веков.
Я принялся читать подробности возрождения церкви на
Холмщине и бурного роста искусства в Житомире. Дед выслушал с
большим удовлетворением, солидно кивая головой.
-- Это хорошо, -- сказал он, -- это будет очень хорошо.
Немцы знают, что делают. Вот послушай: когда я был молодой и
работал у немецких колонистов, я уже тогда понял, что немцы --
это хозяева. Они работу любят, а ленивых ненавидят: что ты
заработал, то и получай, порядок -- и никакого обмана. А
воровства у них нет: уходят из дому, дверь палочкой подопрут