аппарата; она смотрит на мамины платья, аккуратно развешенные на веревке,
и кивает головой.
- Нет. Сегодня мы с вождем разговаривать не будем. Подождем. Я думаю...
На этот раз я согласна с брикенбриджем. Но по другим соображениям.
Помните, в нашей справке говорится, что его жена не индианка, а белая?
Белая. Городская женщина. Ее фамилия Бромден. Он взял ее фамилию, а не
наоборот. Да, да, я думаю, если мы сейчас просто уедем, вернемся в город и
для начала распустим среди жителей слух о планах правительства так, чтобы
они поняли, насколько выгоднее иметь у водопада вместо этих хижин
гидростанцию, а потом уже напечатаем наше предложение и почтой отправим
ж_е_н_е_... - Понимаете, по ошибке, - мне кажется, это сильно упростит
нашу задачу.
Она переводит взгляд туда, где стоят наши, - на старые, шаткие,
извилистые мостки, которые сотнями лет росли и ветвились над водопадом.
- А вот если мы сейчас встретимся с мужем и ни с того ни с сего
сделаем ему предложение, мы можем столкнуться с бог знает каким упрямством
этого навахо и бог знает с какой любовью к... Ну, скажем так, к родному
краю.
Я хочу объяснить им, что он не навахо, - но зачем, если они не
слушают. Им все равно, из какого он племени.
Старуха улыбается и кивает обоим мужчинам, улыбается и кивает одному
и другому, глазами дает им звонок и направляется старческой походкой к
машине, говоря веселым молодым голосом:
- Как учил меня в свое время наш преподаватель социологии, в каждой
ситуации обычно есть одна фигура, чье влияние ни в коем случае нельзя
недооценивать.
Трое садятся в машину и уезжают, а я стою и не знаю, видели они меня
или нет.
Сам удивился, что вспомнил это. Сто лет уже, наверно, не мог
вспомнить хорошенько что-нибудь из детства. Я лежал и не спал, вспоминал
другие происшествия и тут, как бы совсем замечтавшись, услышал под
кроватью звук - словно мышь возилась с грецким орехом. Я перевесился через
край и увидел, что блескучий металл скусывает один за другим шарики
жвачки, которые я знал как свои пять пальцев. Санитар гивер прознал, где я
прячу жвачку, и длинными тонкими ножницами, разевающимися, как челюсти,
снимал мои шарики в бумажный пакет.
Я мигом нырнул под одеяло, пока он не заметил, что я смотрю. Сердце
стучало у меня в ушах от страха, что он заметил. Я хотел сказать ему:
уходи, не лезь не в свое дело, не тронь мою резинку, - но должен был
притворяться, будто не слышу. Я замер - не увидел ли он, как я перевесился
через край кровати, но он, кажется, ничего не видел, слышно было только
чик-чик ножниц да стук шариков, падающих в пакет, и это напомнило мне, как
стучали градины по нашей толевой крыше. Он щелкал языком и посмеивался.
- Хм-хм. Боже ты мой. Хи-хи. Интересно, сколько раз он их жевал? Во
твердые!
Макмерфи услышал его бормотание, проснулся и приподнялся на локте,
посмотрел, что это он делает на коленях под моей кроватью, да еще в такую
поздноту. С минуту он наблюдал за санитаром и от недоумения протирал
глаза, совсем как маленький, потом сел.
- Гад буду, полдвенадцатого ночи, а он тут раком стоит в темноте с
пакетом и с ножницами. - Санитар вздрогнул и направил фонарь в глаза
Макмерфи. - Скажи мне, сэм, что ты там такое собираешь и почему
обязательно ночью?
- Спи себе, Макмерфи. Это никого не касается.
Макмерфи лениво оскалил зубы в улыбке, но глаза от света не отвел.
Санитар посветил с полминуты, поглядел на его зубы, на только что заживший
рубец поперек носа, на пантеру, вытатуированную на плече, а потом ему
стало не по себе и он отвел свет. Снова нагнулся и занялся своим делом,
пыхтя и кряхтя, как будто это стоило страшного труда - отковыривать старую
жвачку.
- Обязанность ночного санитара, - кряхтя, объяснил он как бы
дружелюбно, - поддерживать чистоту вокруг кроватей.
- Среди ночи?
- Макмерфи, у нас бумага вывешена, называется "Перечень
обязанностей", там сказано: чистотой надо заниматься круглосуточно!
- Ты мог бы заняться своей круглосуточной, пока мы не легли, а не
сидеть перед телевизором до половины одиннадцатого, как думаешь? Мадам
ваша знает, что вы почти всю смену смотрите телевизор? Как думаешь, что
она сделает, если узнает?
Санитар поднялся и сел на край моей кровати. Улыбаясь и хихикая,
постучал фонариком по зубам. Его лицо осветилось, как тыквенная голова со
свечкой, которую носят в день всех святых, только черная.
- Я тебе вот что скажу про резинку. - Он наклонился к Макмерфи, как к
старому приятелю. - Сколько лет не мог понять, откуда у вождя резинка -
денег на магазин нет, чтобы кто ему дал, я не видел, у дамочки из красного
креста не просит... Ну, и я следил, наблюдал. На погляди. - Он встал на
колени, поднял край моего покрывала и посветил под кроватью. - Ну, как?
Могу спорить, он эти кусочки по тысяче раз жевал!
Это развеселило Макмерфи. Он посмотрел и засмеялся. Санитар поднял
пакет, встряхнул, и они еще посмеялись. Санитар сказал Макмерфи "Спокойной
ночи", загнул верхушку пакета, как будто там был его завтрак, и ушел
куда-то прятать его на потом.
- Вождь, - шепнул Макмерфи, - ты мне вот что скажи. - И запел
песенку, старую, когда-то ее все знали: - "Если жвачку ты налепишь на
железную кровать..."
Сперва я страшно разозлился. Я решил, что он насмехается надо мной,
как остальные.
- "Будет жвачка завтра мятой, как сегодня отдавать?" - Шепотом пел
он.
Но чем больше я об этом думал, тем смешнее мне становилось. Я
сдерживался, но чувствовал, что сейчас рассмеюсь - не над песней Макмерфи,
а над самим собой.
- "Я извелся без ответа, кто бы мог растолковать. Будет жвачка завтра
мятой, как сегодня отдава-а-ать?"
Он тянул последнюю ноту и щекотал меня ею, как перышком. Я не
выдержал, прыснул и сразу испугался, что рассмеюсь и не смогу
остановиться. Но тут Макмерфи вскочил с кровати, стал рыться в тумбочке, и
я замер. Я стиснул зубы, я не знал, что мне теперь делать. Давным-давно
люди не слышали от меня ничего, кроме рева и кряхтения. Он захлопнул
тумбочку с таким грохотом, словно это была дверца топки. Он сказал:
- На, вождь. - И что-то упало на мою кровать. Маленькое. Размером с
ящерицу или змейку... - Лучше фруктовой ничего пока нет. Выиграл у
Сканлона в расшиша. - И залез в постель.
И не успев сообразить, что делаю, я сказал ему спасибо.
Он сперва ничего не ответил. Он лежал, облокотившись на подушку, и
смотрел на меня, как перед этим на санитара, ждал, что я скажу дальше. Я
нашел на покрывале резинку, поднял и сказал ему спасибо.
Получилось не очень хорошо, потому что горло у меня пересохло и язык
скрипел. Он сказал, что я маленько разучился, и захохотал. Я хотел
засмеяться вместе с ним, но вместо этого заверещал, как молодой петушок,
когда он хочет закукарекать. Похоже было больше на плач, чем на смех.
Он сказал мне, чтобы я не торопился, что если хочу потренироваться, у
него есть время - до половины седьмого утра. Он сказал, что у человека,
который так долго молчал, наверно, найдется о чем поговорить, а потом лег
на подушку и приготовился слушать. Я думал, что бы сказать ему, но в
голову приходило только такое, о чем не скажешь, потому что на словах
получается неправильно. Поняв, что я ничего не скажу, он закинул руки за
голову и заговорил сам.
- Знаешь, вождь, мне вспомнилось, как я работал на уилламите -
собирал бобы под юджином и считал, что мне ужасно повезло. Это было в
начале тридцатых годов, и мало кому из ребят удавалось устроиться на
работу. А меня взяли - доказал бобовому начальнику, что могу собирать
быстро и чисто, не хуже любого взрослого. В общем, я был один мальчишка на
всем поле. А вокруг взрослые. Разок-другой попробовал с ними заговорить,
но вижу, не слушают - какой-то там рыжий тощий сопляк. И замолчал.
Разозлился на них - не слушают - и молчал, как рыба, все четыре недели,
что там работал... А все рядом, слушаю, как они треплются про
какого-нибудь дядю своего или брательника. А если кто на работу не вышел,
про него сплетничают. Четыре недели - и рта не раскрыл. По-моему, они и
забыли, что я умею разговаривать, старые пни. Терплю. А напоследок дал им
жизни, рассказал, какие они козлы. Каждому рассказал, как приятель поливал
его за глаза. Вот тут они меня слушали - уу! Потом все перегрызлись между
собой и такую подняли вонь, что я лишился премии - мне набавляли полцента
за кило за то, что я ни одного дня не пропускаю. В городе обо мне и так
шла плохая слава, и бобовый начальник решил, что перегрызлись из-за меня,
хотя доказать ничего не мог. Я и его понес. Так что через длинный свой
язык пострадал, наверно, долларов на двадцать. Но стоило того.
Он посмеялся еще, вспоминая ту историю, потом повернул голову на
подушке и посмотрел на меня.
- Скажи, вождь, ты тоже своего дня дожидаешься, чтобы им залепить?
- Нет, - ответил я. - Не могу.
- Не можешь сказать им пару ласковых? Это легче, чем ты думаешь.
- Ты... Гораздо больше меня и крепче, - промямлил я.
- Как так? Не понял, вождь.
Мне удалось немного смочить горло слюной.
- Ты больше меня и крепче. Ты можешь.
- Я? Шутишь, что ли? Черт, да ведь ты на голову выше любого в
отделении. Ты тут любого разделаешь под орех, точно тебе говорю!
- Нет. Я слишком маленький. Я был большим, а теперь нет. Ты в два
раза больше меня.
- Э-э, да ты спятил, что ли? Я, когда пришел сюда, первым делом тебя
увидел в кресле - здоровый, черт, как гора. Слышишь, я жил на кламате, в
техасе, и в оклахоме, и под гэллапом, и там и сям, и, честное слово,
такого здорового индейца, как ты, никогда не видел.
- Я из ущелья колумбии, - сказал я, а он ждал, что я скажу дальше. -
Мой папа был вождь, и его звали ти а миллатуна. Это значит самая высокая
сосна на горе, а мы жили не на горе. Да, он был большой, пока я был
мальчиком. Мать стала в два раза больше его.
- Похоже, мать твоя была - слон. Сколько же в ней было?
- О-о... Большая, большая.
- Я спрашиваю, сколько в ней было росту?
- Росту? Малый тогда на ярмарке посмотрел на нее и сказал: метр
семьдесят пять и шестьдесят четыре кило, - но это потому, что он ее только
у_в_и_д_е_л_. Она становилась все больше и больше.
- Ну? На сколько же больше?
- Больше, чем мы с папой вместе.
- Вот так взяла и начала расти, а? Что-то новенькое, отродясь не
слышал, чтобы с индианками такое творилось.
- Она была не индианка, она была городская, из даллз-сити.
- И фамилия ее? Бромден? Ага, понял, погоди минуту. - Он
задумывается, потом говорит: - когда городская выходит за индейца, она
опускается до него, так? Ага, кажется, понял.
- Нет. Он не только из-за нее стал маленьким. Все его обрабатывали,
потому что он большой, не поддавался и делал то, что ему хотелось. Они все
его обрабатывали - как тебя обрабатывают.
- Вождь, кто они? - Вдруг серьезным тихим голосом спросил он.
- Комбинат. Он много лет обрабатывал папу. Папа был такой большой,
что даже боролся с ними. Они хотели инспектировать наши дома. Они хотели
отобрать водопад. Они даже изнутри племени обрабатывали папу. В городе его
били в переулках, а один раз остригли. У-у, комбинат большой... Большой.
Папа долго боролся, но мать сделала его маленьким, и он уже не мог
бороться, сдался.
Макмерфи молчал. Потом приподнялся на локте, снова посмотрел на меня
и спросил, зачем его били в переулках, а я объяснил: хотели показать, что