свежие.
Подходит осень, думал я, подходит осень, словно это было самое
необычное дело на свете. Осень. На дворе совсем недавно была весна, потом
лето и вот уже осень - странно подумать.
Я вдруг понял, что еще не открыл глаза. Я зажмурился, когда прижал
лоб к сетке, будто боялся посмотреть в окно. Теперь пришлось их открыть. Я
посмотрел в окно и в первый раз увидел, что больница за городом. Луна
висела низко над пастбищем; лицо у нее было ободрано и поцарапано - она
только что вырвалась из чащи мелкорослых дубов и земляничных деревьев на
горизонте. Звезды рядом с ней были тусклыми; чем дальше от светового
круга, где правила гигантская луна, тем ярче и смелее они горели. Я
вспомнил, как заметил в точности то же самое на охоте с папой и дядьями; я
лежал в одеялах, сотканных бабушкой, поодаль от костра, около которого на
корточках сидели мужчины, молча передавая по кругу литровый жбан с
кактусовой водкой. Тогда я заметил, что большая Орегонская степная луна,
висевшая надо мной, пристыдила ближние звезды. Я не спал и следил, не
потускнеет ли луна, висевшая надо мной, не разгорятся ли ярче звезды, а
потом на щеках стала оседать роса, и мне пришлось завернуться с головой.
Что-то промелькнуло перед моим окном - отбрасывая на траву длинную
паучью тень, убежало и скрылось за забором. А когда появилось снова и я
смог разглядеть получше, оказалось, что это пес - молодая голенастая
дворняга - улизнул из дому разведать, что тут творится ночью. Он обнюхивал
норы сусликов, но не собирался их раскапывать, а просто хотел понять, что
они там затеяли в такой час. Он засовывал нос в нору, задрав зад и махая
хвостом, потом бросался к другой норе. Сырая трава вокруг него блестела
под луной, и когда он бежал, от него оставались следы, как мазки темной
краски, брошенные на голубой глянец лужайки. Кидаясь вскачь от одной
интересной норы к другой, он пришел в такой восторг - и от луны в небе, и
от ночи, и от ветерка, полного увлекательных запахов, которые пьянят
молодую собаку, - что лег на спину и стал кататься. Он извивался и бился,
как рыба, выгнув спину, кверху животом, а когда встал на ноги и
встряхнулся, брызги разлетелись в лунном свете, как серебряная чешуя.
Он еще раз обнюхал все норы одну за другой, быстро, чтобы как следует
запомнить запах, и вдруг замер, подняв одну лапу и наклонив голову, -
прислушался. Я тоже прислушался, но ничего не услышал, кроме шороха шторы.
Я долго прислушивался. Потом вдалеке послышалось высокое, веселое
гоготание, тихое и приближающееся. Канадские казарки улетали на юг
зимовать. Я вспомнил, сколько раз подкрадывался, полз на животе во время
охоты на гусей, но ни разу ни одного не убил. Я посмотрел туда, куда
смотрел пес, но стаю не увидел: было темно. Гогот приближался и
приближался, и казалось уже, они летят прямо через спальню над самой моей
головой. Потом они прошли под лунным диском - черное мерцающее ожерелье,
вытянутое вожаком в клин. На мгновение вожак оказался в самом центре
диска, самый большой из них, черный крест, складывающийся и
раскладывающийся, а потом утянул свой клин из виду в темное небо.
Я слушал и слушал их затихающий крик, пока в ушах от него не осталось
лишь одно воспоминание. А пес их слышал еще долго после меня. Он все
стоял, подняв лапу; не пошевелился и не залаял, пока они летели. А когда
перестал их слышать, скачками бросился вслед за ними, в сторону шоссе;
бежал ровно и деловито, как будто у него было там свидание. Я не дышал и
слышал шлепанье его мослатых лап по траве; потом услышал, что из-за
поворота на скорости выезжает автомобиль. Над гребнем показалось зарево
фар, а потом сами они уставились на шоссе. Я смотрел, как пес и машина
мчатся к одному и тому же месту на полотне.
Пес был почти у ограды нашего участка, и вдруг я почувствовал, что
кто-то подкрался ко мне сзади. Двое. Я не обернулся, но понял, что это
черный санитар гивер и сестра с родимым пятном и распятием. Я услышал, как
в голове у меня загудел, завихрился страх. Санитар взял меня за руку и
повернул.
- Я заберу его, - говорит.
- У окна прохладно, мистер Бромден, - объясняет сестра. - Не
забраться ли нам лучше в уютную теплую постельку?
- Он глухой, - говорит ей санитар. - Я заберу его. Вечно развязывает
свои простыни и бродит где попало.
Я делаю шаг, и она пятится.
- Да, пожалуйста, - говорит санитару. И теребит цепочку на шее. Дома
она запирается в ванной, чтобы не видели, раздевается и трет распятием по
всему родимому пятну, которое тянется тонкой линией от угла рта вниз, по
плечам и груди. Трет, и трет, и радует богородицу до осатанения, а пятно
остается. Она глядит в зеркало, видит, что пятно еще темнее, чем всегда.
Наконец берет стальную щетку, какими соскребают краску с лодок, счищает
пятно, надевает ночную рубашку на ободранную до крови кожу и заползает в
постель.
В ней полно этого добра. Пока она спит, оно поднимается горлом в рот,
вытекает из угла рта, как багровая слюна, и опять стекает по шее, по телу.
Утром она видит, что пятно опять на ней, и она почему-то думает, что оно
не изнутри - как можно? У нее, у честной католички? - И решает, что это от
постоянной ночной работы среди таких людей, как я. Это наша вина, и она
поквитается с нами, даже если это будет последним делом в ее жизни. Хочу,
чтобы проснулся Макмерфи, помог мне.
- Вы привяжите его к кровати, мистер гивер, а я пока приготовлю
лекарство.
На групповых собраниях выступали с жалобами, хранившимися под спудом
так долго, что и самого предмета жалоб давно не осталось. Но теперь здесь
был заступник Макмерфи, и больные нападали на все, что им когда-то не
понравилось в отделении.
- Почему надо запирать спальни по выходным? - Спрашивает Чесвик или
кто-нибудь еще. - Неужели и по выходным мы сами себе не хозяева?
- Да, мисс Гнусен, - говорит Макмерфи. - Почему?
- Мы знаем по прошлому опыту, что если не запирать спальни, вы после
завтрака снова ляжете спать.
- Это что, смертный грех? Ведь нормальные люди поздно спят по
субботам и воскресеньям.
- Вы находитесь в этой больнице, - отвечала она, словно в сотый раз,
- потому что доказали свою неспособность встроиться в общество. Доктор и я
считаем, что каждая минута, проведенная в обществе других пациентов, за
некоторыми исключениями, действует благотворно, и наоборот, каждая минута,
проведенная в одиночестве, в задумчивости, только увеличивает ваше
отчуждение.
- Так вот из-за чего собирают по восемь душ, когда ведут на тт, или
фт, или еще какую-нибудь т?
- Совершенно верно.
- Значит, если хочется побыть одному - ты больной?
- Я этого не сказала...
- Значит, если иду в уборную облегчиться, мне надо взять с собой семь
приятелей, чтобы не давали мне задуматься на стульчаке?
Пока она изобретала ответ, Чесвик вскакивал и кричал ей:
- Да, так, что ли, получается?
И другие острые, сидевшие вокруг, говорили:
- Да, да, так, что ли, получается?
Она ждала, когда они уймутся и восстановится тишина, а потом спокойно
отвечала:
- Если вы немного успокоитесь и будете вести себя как группа взрослых
на дискуссии, а не как дети в песочнице, мы спросим доктора, не считает ли
он целесообразным внести изменения в нашу методику. Доктор?
Все знали, как ответит доктор, и, не дав ему раскрыть рот, Чесвик
выпаливал новую жалобу.
- А что же тогда с сигаретами, мисс Гнусен?
- Да, что с ними? - Ворчали острые.
Макмерфи поворачивался к врачу и повторял вопрос прямо ему, пока не
успела ответить сестра.
- Да, док, что с сигаретами? Какое она имеет право держать сигареты -
наши сигареты - у себя на столе, будто она их купила, и откидывать нам по
пачечке, когда ей заблагорассудится? Мне это не очень интересно - покупать
сигареты и чтобы кто-то говорил мне, когда их можно курить.
Доктор наклонил голову, чтобы посмотреть на сестру через очки. Он не
знал, что она забрала к себе все лишние сигареты и не дает на них играть.
- Что там с сигаретами, мисс Гнусен? Я, кажется, ничего не знал...
- Доктор, я считаю, что выкуривать за день три, четыре, а то и пять
пачек - слишком много. А именно это и происходило у нас на прошлой неделе
- после прибытия мистера Макмерфи... И я решила, что разумнее всего взять
на хранение сигареты, купленные больными, и выдавать каждому по пачке в
день.
Макмерфи нагнулся и громко зашептал Чесвику:
- Слушай следующий указ насчет сортира: мало того что идти туда
семь-восемь, можно только два раза в день и когда она прикажет.
Он развалился в кресле и захохотал так громко, что еще минуту никто
не мог сказать ни слова.
Макмерфи получал большое удовольствие от этой бузы, но, по-моему,
немного удивлялся, что не терпит больших притеснений от персонала, а
особенно удивлялся тому, что старшая сестра не находит для него более
сильных слов.
- Я думал, ваша старая стервятница покрепче, - сказал он как-то после
собрания Хардингу. - Может, чтобы вправить ей мозги, ее и надо было только
осадить разок. Да нет... - Он нахмурился, - она ведет так ведет, как будто
лучшие козыри припрятаны у ней в белом рукаве.
Он получал удовольствие до следующей среды. И тогда он узнал, почему
старшая сестра так уверена в своих картах. По средам они собирают всех, на
ком нет какой-нибудь гнили, и ведут в плавательный бассейн, все равно,
хочешь ты или не хочешь. Когда в отделении был туман, я прятался в нем,
чтобы меня не взяли. Бассейн всегда меня пугал; я всегда боялся, что зайду
с головой и утону, меня всосет в канализацию и - прямиком в море.
Мальчишкой, когда мы жили на колумбии, я воды совсем не боялся; ходил по
мосткам над водопадом, как все остальные мужчины, карабкался по камням,
зеленая и белая вода бурлила вокруг меня, и в брызгах стояли радуги, а на
мне даже не было сапог, как на других мужчинах. Но когда я увидел, что
папа стал бояться разных вещей, я тоже стал бояться и до того дошел, что
даже от мелкого пруда шарахался.
Мы вышли из раздевалки, бассейн колыхался, плескался и был полон
голых мужчин; гогот и крики отражались от высокого потолка, как всегда
бывает в крытых бассейнах. Санитары загнали нас в воду. Вода была приятной
теплой температуры, но я не хотел удаляться от бортика (санитары ходят
вокруг с бамбуковыми шестами и отталкивают тебя, если цепляешься за
бортик) и поэтому держался поближе к Макмерфи - я знал, что его на глубину
не выгонят, если он сам не захочет.
Он разговаривал со спасателем, а я стоял метрах в двух. Макмерфи,
наверно, стоял над ямой, потому что ему приходилось работать ногами, а я
просто стоял на дне. Спасатель стоял на бортике бассейна со свистком; на
нем была майка с номером отделения. Они с Макмерфи заговорили о разнице
между больницей и тюрьмой, и Макмерфи говорил, насколько больница лучше.
Спасатель был не так в этом уверен. Он сказал Макмерфи, что одно дело,
если тебя приговорили, и совсем другое - если тебя поместили.
- Тебя приговорили к тюрьме, и ты знаешь день, когда тебя выпустят на
волю, - сказал он.
Макмерфи перестал плескаться. Он медленно поплыл к бортику бассейна и
уцепился за него, глядя на спасателя.
- А если тебя поместили? - Спросил он, помолчав.
Спасатель пожал мускулистыми плечами и подергал свисток, висевший у
него на шее. Он был профессиональный футболист со следами шипов на лбу, и
случалось, когда его выпускали из палаты, где-то в голове у него щелкал
сигнал, губы его начинали плеваться цифрами, он становился на все четыре,