каждая строка пылала огненными буквами на стене, как "Мене, Текел, Фа-
рес" [12] Валтасара. Он говорил себе, что ненависть людей, а не божия
кара, ввергла его в пропасть; он предавал этих не известных ему людей
всем казням, какие только могло изобрести его пламенное воображение, и
находил их слишком милостивыми и, главное, недостаточно продолжительны-
ми: ибо после казни наступает смерть, а в смерти - если не покой, то по
крайней мере бесчувствие, похожее на покой.
Беспрерывно, при мысли о своих врагах, повторяя себе, что смерть -
это покой и что для жестокой кары должно казнить не смертью, он впал в
угрюмое оцепенение, приходящее с мыслями о самоубийстве. Горе тому, кто
на скорбном пути задержится на этих мрачных мыслях! Это - мертвое море,
похожее на лазурь прозрачных вод, но в нем пловец чувствует, как ноги
его вязнут в смолистой тине, которая притягивает его, засасывает и хоро-
нит. Если небо
не подаст ему помощи, все кончено, каждое усилие
к спасению только еще глубже погружает его в
смерть.
И все же эта нравственная агония не так страшна, как муки, ей пред-
шествующие, и как наказание, которое, быть может, последует за нею; в
ней есть опьяняющее утешение, она показывает зияющую пропасть, но на дне
пропасти - небытие. Эдмон нашел утешение в этой мысли; все его горести,
все его страдания, вся вереница призраков, которую они влачили за собой,
казалось, отлетели из того угла тюрьмы, куда ангел смерти готовился сту-
пить своей легкой стопой. Дантес взглянул на свою прошлую жизнь спокой-
но, на будущую - с ужасом и выбрал то, что казалось ему прибежищем.
- Во время дальних плаваний, - говорил он себе, - когда я еще был че-
ловеком и когда этот человек, свободный и могущественный, отдавал другим
людям приказания, которые тотчас же исполнялись, мне случалось видеть,
как небо заволакивается тучами, волны вздымаются и бушуют, на краю неба
возникает буря и, словно исполинский орел, машет крыльями над горизон-
том, тогда я чувствовал, что мой корабль - утлое пристанище, ибо он тре-
петал и колыхался, словно перышко на ладони великана; под грозный грохот
валов я смотрел на острые скалы, предвещавшие мне смерть, и смерть стра-
шила меня, и я всеми силами старался отразить ее, и, собрав всю мощь че-
ловека и все уменье моряка, я вступал в единоборство с богом!.. Но тогда
я был счастлив; тогда возвратиться к жизни значило возвратиться к
счастью; та смерть была неведомой смертью, и я не выбирал ее; я не хотел
уснуть навеки на ложе водорослей и камней и с негодованием думал о том,
что я, сотворенный по образу и подобию божию, послужу пищей ястребам и
чайкам. Иное дело теперь: я лишился всего, что привязывало меня к жизни;
теперь смерть улыбается мне, как кормилица, убаюкивающая младенца; те-
перь я умираю добровольно, засыпаю усталый и разбитый, как засыпал после
приступов отчаяния и бешенства, когда делал по три тысячи кругов в этом
подземелье - тридцать тысяч шагов, около десяти лье!
Когда эта мысль запала в душу Дантеса, он стал кротче, веселее; легче
мирился с жесткой постелью и черным хлебом; ел мало, не спал вовсе и на-
ходил сносной эту жизнь, которую в любую минуту мог с себя сбросить, как
сбрасывают изношенное платье.
Было два способа умереть; один был весьма прост: привязать носовой
платок к решетке окна и повеситься; другой состоял в том, чтобы только
делать вид, что ешь, и умереть с голоду. К первому способу Дантес
чувствовал отвращение; он был воспитан в ненависти к пиратам, которых
вешают на мачте; поэтому петля казалась ему позорной казнью, и он отверг
ее. Он решился на второе средство и в тот же день начал приводить его в
исполнение.
Пока Дантес проходил через все эти мытарства, протекло около четырех
лет. К концу второго года Дантес перестал делать отметки на стене и
опять, как до посещения инспектора, потерял счет дням.
Он сказал себе: "Я хочу умереть", - и сам избрал род смерти, тогда он
тщательно все обдумал и, чтобы не отказаться от своего намерения, дал
себе клятву умереть с голода. "Когда мне будут приносить обед или ужин,
- решил он, - я стану бросать пищу за окно; будут думать, что я все
съел".
Так он и делал. Два раза в день в решетчатое отверстие, через которое
он видел только клочок неба, он выбрасывал приносимую ему пищу, сначала
весело, потом с раздумьем, наконец, с сожалением; только воспоминание о
клятве давало ему силу для страшного замысла. Эту самую пищу, которая
прежде внушала ему отвращение, острозубый голод рисовал ему заманчивой
на вид и восхитительно пахнущей; иногда он битый час держал в руках та-
релку и жадными глазами смотрел на гнилую говядину или на вонючую рыбу и
кусок черного заплесневелого хлеба. И последние проблески жизни инстинк-
тивно сопротивлялись в нем и иногда брали верх над его решимостью. Тогда
тюрьма казалась ему не столь уже мрачной, судьба его - не столь отчаян-
ной; он еще молод, ему, вероятно, не больше двадцати пяти, двадцати шес-
ти лет, ему осталось еще жить лет пятьдесят, а значит, вдвое больше то-
го, что он прожил. За этот бесконечный срок любые события могли сорвать
тюремные двери, проломить стены замка Иф и возвратить ему свободу. Тогда
он подносил ко рту пищу, в которой, добровольный Тантал, он себе отказы-
вал; но тотчас вспоминал данную клятву и, боясь пасть в собственных гла-
зах, собирал все свое мужество и крепился. Непреклонно и безжалостно га-
сил он в себе искры жизни, и настал день, когда у него не хватило сил
встать в бросить ужин в окно.
На другой день он ничего не видел, едва слышал. Тюремщик решил, что
он тяжело болен; Эдмон надеялся на скорую смерть.
Так прошел день. Эдмон чувствовал, что им овладевает какое-то смутное
оцепенение, впрочем, довольно приятное. Резь в желудке почти прошла,
жажда перестала мучить; когда он закрывал глаза, перед ним кружился рой
блестящих точек, похожих на огоньки, блуждающие по ночам над болотами -
это была заря той неведомой страны, которую называют смертью.
Вдруг вечером, часу в девятом, он услыхал глухой шум за стеной, у ко-
торой стояла его койка.
Столько омерзительных тварей возилось в этой тюрьме, что мало-помалу
Эдмон привык спать, не смущаясь такими пустяками; но на этот раз, потому
ли, что его чувства были обострены голодом, или потому, что шум был
громче обычного, или, наконец, потому, что в последние мгновения жизни
все приобретает значимость, Эдмон поднял голову и прислушался.
То было равномерное поскребывание по камню, производимое либо огром-
ным когтем, либо могучим зубом, либо каким-нибудь орудием.
Мысль, никогда не покидающая заключенных, - свобода! - мгновенно
пронзила затуманенный мозг Дантеса.
Этот звук донесся до него в ту самую минуту, когда все звуки должны
были навсегда умолкнуть для него, и он невольно подумал, что бог, нако-
нец, сжалился над его страданиями и посылает ему этот шум, чтобы остано-
вить его у края могилы, в которой он уже стоял одной ногой. Как знать,
может быть, кто-нибудь из его друзей, кто-нибудь из тех дорогих его
сердцу, о которых он думал до изнеможения, сейчас печется о нем и пыта-
ется уменьшить разделяющее их расстояние.
Не может быть, вероятно, ему просто почудилось, и это только сон, ре-
ющий на пороге смерти.
Но Эдмон все же продолжал прислушиваться. Поскребывание длилось часа
три Потом Эдмон услышал, как что-то посыпалось, после чего все стихло.
Через несколько часов звук послышался громче и ближе. Эдмон мысленно
принимал участие в этой работе, и уже не чувствовал себя столь одиноким;
и вдруг вошел тюремщик.
Прошла неделя с тех пор, как Дантес решил умереть, уже четыре дня он
ничего не ел; за это время он ни разу не заговаривал с тюремщиком, не
отвечал, когда тот спрашивал, чем он болен, и отворачивался к стене,
когда тот смотрел на него слишком пристально. Но теперь все изменилось:
тюремщик мог услышать глухой шум, насторожиться, прекратить его и разру-
шить последний проблеск смутной надежды, одна мысль о которой оживила
умирающего Дантеса.
Тюремщик принес завтрак.
Дантес приподнялся на постели и, возвысив голос, начал говорить о чем
попало - о дурной пище, о сырости, он роптал и бранился, чтобы иметь
предлог кричать во все горло, к великой досаде тюремщика, который только
что выпросил для больного тарелку бульона и свежий хлеб. К счастью, он
решил, что Дантес бредит, поставил, как всегда, завтрак на хромоногий
стол и вышел. Эдмон вздохнул свободно и с радостью принялся слушать.
Шум стал настолько отчетлив, что он уже слышал его, не напрягая слу-
ха.
- Нет сомнения, - сказал он себе, - раз этот шум продолжается и днем,
то это, верно, какой-нибудь несчастный заключенный вроде меня трудится
ради своего освобождения. Если бы я был подле него, как бы я помогал
ему!
Потом внезапная догадка черной тучей затмила зарю надежды; ум, при-
выкший к несчастью, лишь с трудом давал веру человеческой радости. Он
почти не сомневался, что это стучат рабочие, присланные комендантом для
какой-нибудь починки в соседней камере.
Удостовериться в этом было не трудно, но как решиться задать вопрос?
Конечно, проще всего было бы подождать тюремщика, указать ему на шум и
посмотреть, с каким выражением он будет его слушать; на не значило ли
это ради мимолетного удовлетворения рисковать, быть может, спасением?..
Голова Эдмона шла кругом; он так ослабел, что мысли его растекались,
точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете. Эдмон видел
только одно средство возвратить ясность своему уму: он обратил глаза на
еще не остывший завтрак, оставленный тюремщиком на столе, встал, шата-
ясь, добрался до него, взял чашку, поднес к губам и выпил бульон с
чувством неизъяснимого блаженства.
У него хватило твердости удовольствоваться этим; он слыхал, что, ког-
да моряки, подобранные в море после кораблекрушения, с жадностью набра-
сывались на пищу, они умирали от этого. Эдмон положил на стол хлеб, ко-
торый поднес было ко рту, и снова лег. Он уже не хотел умирать.
Вскоре он почувствовал, что ум его проясняется, мысли его, смутные,
почти безотчетные, снова начали выстраиваться в положенном порядке на
той волшебной шахматной доске, где одно лишнее поле, быте может, предоп-
ределяет превосходство человека над животными. Он мог уже мыслить и
подкреплять свою мысль логикой.
Итак, он сказал себе:
- Надо попытаться узнать, никого не выдав. Если тот, кто там скребет-
ся, просто рабочий, то мне стоит только постучать в стену, и он тотчас
же прекратит работу и начнет гадать, кто стучит и зачем. Но так как ра-
бота его не только дозволенная, но и предписанная, то он опять примется
за нее. Если же, напротив, это заключенный, то мой стук испугает его; он
побоится, что его поймают за работой, бросит долбить и примется за дело
не раньше вечера, когда, по его мнению, все лягут спать.
Эдмон тотчас же встал с койки. Ноги уже не подкашивались, в глазах не
рябило. Он пошел в угол камеры, вынул из стены камень, подточенный сы-
ростью, и ударил им в стену, по тому самому месту, где стук слышался
всего отчетливее.
При первом же ударе стук прекратился, словно по волшебству.
Эдмон весь превратился в слух. Прошел час, прошло два часа - ни зву-
ка. Удар Эдмона породил за стеной мертвое молчание.
Окрыленный надеждой, Эдмон поел немного хлеба, выпил глоток воды и
благодаря могучему здоровью, которым наградила его природа, почти восс-
тановил силы.
День прошел, молчание не прерывалось.
Пришла ночь, но стук не возобновлялся.
"Это заключенный", - подумал Эдмон с невыразимой радостью. Он уже не
чувствовал апатии; жизнь пробудилась в нем с новой силой - она стала де-
ятельной.
Ночь прошла в полной тишине.
Всю эту ночь Эдмон не смыкал глаз.