была приколота бумажка: "15 и 16 апреля отдел не работает".
-- Ну и ладно, -- сказала она, помолчав. -- Ну и пусть.
-- Отложим? -- тихо спросил он.
-- Нет, зачем... Пойдем жить ко мне. Там все готово.
-- А бабушка?
-- Бабушка вчера благословила меня и уехала в другой
город. А потом она осторожно вернется.
И они неторопливо побрели обратно. Оба чувствовали
некоторое беспокойство. Сунув руку глубоко в карман его пальто,
Лена то и дело толкала его, толкала и притягивала, держась за
этот карман.
-- Жениться официально нам нельзя, -- вдруг загадочно
проговорила она. -- Нельзя жениться. Ты мне не веришь.
"Да, -- подумал Федор Иванович. -- Нет, не ,,не верю", а
знаю, что у тебя есть какая-то начиночка". И промолчал в ответ
на ее вынуждающее молчание.
-- Во-от. Нельзя. А что мы идем ко мне -- это я беру
целиком на себя.
И, посмотрев на него, она кивнула выразительно:
"Понимай, как хочешь". Он не сказал ничего.
-- Что загс? -- она толкнула его и притянула. -- Тебе я,
конечно, тоже не верю. Я знаю, что ты -- Федор Иванович. И беру
тебя без гарантий закона. Беритя и вы меня безо всяких
гарантий. Беретя? Что это у вас? -- она достала из его кармана
картонный коробок.
-- Скрепки, -- сказал он.
Она повертела в руке коробок, как будто не видя его, и
положила обратно.
С того момента, как он вспомнил про эти скрепки, какая-то
гадость опять засела в нем, отнимая волю.
-- Ты какой-то торжественный, -- она приблизила к нему
свои большие очки. За стеклами плавала, льнула к нему ее душа.
Сегодня что-то должно было произойти. "Нет, пусть, пусть
будет ясность, -- оправдывал он себя. -- Объяснимся, войдем в
рай чистыми".
-- В какой, рай? О чем ты? Оказывается, он говорил вслух.
-- Надо, наверно, ко мне сходить за вещами, -- сказал
Федор Иванович, когда они прошли через арку под спасательным
кругом. Он пытался остановить время, влекущее его к
неизвестному концу.
-- Успеем, -- ответила она. -- У меня все есть.
-- Может, купим что-нибудь?
-- Все куплено. Ты боишься?
Они вошли в лифт, и пока кабина медленно плыла на
четвертый этаж, обе руки Лены успели залезть к нему в пальто,
обняли его за плечи.
Квартира номер 47. Дверь никак не отпиралась. Потому что
Лена все время смотрела на него. Наконец, отперлась.
-- Это вот тебе, -- сказала Лена, подавая ему новые
малиновые тапки. -- Это я купила.
Стол в первой комнате был торжественно накрыт для двоих.
Чернела бутылка. В овальном блюде что-то горбилось под
крахмальной салфеткой.
-- Это я бегала днем накрывать. Для нас с тобой. Во второй
комнате рядышком стояли две кровати, застеленные голубыми
пикейными покрывалами. Изголовьями к дальней стене. А по
сторонам -- по тумбочке.
-- Нравится? -- спросила Лена, забираясь под его руку. --
Это мы с бабушкой тут...
-- А мухи где?
-- Ты разве не видел? Они в той комнате. Между окнами.
-- Ага...
-- Ну что теперь будем делать?
-- Наверно, я пойду умоюсь, как следует...
-- Пойдем. Вот сюда. Можешь сначала зайти и в эту дверь.
Не желаешь? А здесь у нас ванная. Газ открывается вот так. Ты
полезешь в ванну? Это твое полотенце. А это твой халат.
Бабушкин подарок...
Халат был малиновый, мохнатый. В точности, как у
Кондакова, только новый.
Из ванной он вышел, почти дважды обернутый этим халатом,
узко подпоясанный. И сейчас же туда скользнула Лена, сделала
ему таинственные глаза и захлопнула дверь.
Тянулись минуты. Окна уже стали сиреневыми. Он зажег свет
в обеих комнатах. Потом он вспомнил и, достав из своего пальто
коробок со скрепками, отнес его в ту комнату, где чисто
голубели под покрывалами два ложа. Нет, у него не хватило духу
рисовать на коробке собачку по совету Кеши Кондакова. Но не
было сил и отказаться от замысла. Невыносимые воспоминания
зашевелились в нем, и он, с ненавистью взглянув на коробок,
положил его на трехногий столик у двери -- на самом виду.
"Сейчас ты получишь сигнал оттуда, -- подумал он. -- От твоего
того общества".
Вскоре хлопнула дверь ванной, и в комнату, где был накрыт
стол, вошла порозовевшая Лена в узко подпоясанном лиловом
мелкокрапчатом халатике с белыми кантами.
-- Давай питаться. Садись во главе стола. Привыкай к
положению главы семьи. Как ты думаешь, будем пить вино?
-- Может быть, выпьем по рюмке?..
-- А не повредит? Бабушка предупреждала... У нас же будет
дитя.
-- Но за счастье надо выпить. По полрюмки. Давай, выпьем
за счастье.
-- Давай. Я думаю, не повредит. Наливай скорей! Он налил в
маленькие рюмки какого-то вина.
-- За счастье, Леночка. Ты -- моя жизнь. Что бы ни было в
будущем... И в прошлом. За тебя. Чтоб отныне, с этой минуты у
нас не было никаких тайн друг от друга. Ни малейших.
-- Кроме одной, Федя. -- Она посмотрела на него с мольбой.
-- Кроме одной, которая для тебя не опасна. И, думаю, скоро
перестанет быть тайной.
-- Значит, и мне можно держать про себя кое-что? А то я
сейчас чуть не покаялся...
-- Н-ну, если тебе хочется... Если так надо... Это твое
кое-что, оно не опасно для меня?
-- Это что -- ревность? -- поспешил он спросить. --
Айферзухт?
-- Инобытие любви, бабушка так говорит.
-- Понимаешь, это кое-что, оно является частью и твоей
тайны и живет, пока существует твой секрет. Оно может быть
страшным, но может быть и смешным...
-- Мы ведь все скоро откроем друг другу? Обещаешь? Ну и
хорошо. Хорошо! -- она тряхнула головой, отгоняя свои сомнения.
-- Ты меня любишь?
-- Да, -- твердо сказал он.
-- А я умираю от любви. Выпьем за это счастье. За любовь.
И они медленно выпили сладкое детское вино, сильно
пахнущее земляникой.
Неуклонно надвигалось молчание, предшествующее великой
минуте. Уже Федор Иванович под ее непрерывным ласковым взглядом
сквозь очки съел большой -- лучший -- кусок индейки. Уже выпили
чаю. Свадебный ужин пришел к концу.
-- Ну-у? Что теперь будем делать? -- спросила она, и голос
ее сорвался на шепот. Она смотрела на него. Это было мужское
дело -- произнести решающие слова. И он их произнес:
-- Пойдем теперь туда?
-- Придется идти...
Они вошли в другую комнату. Федор Иванович улыбнулся ей.
-- Взойдем на ложе?
-- Придется взойти... Ты ложись, а я сейчас...
Она вышла. Он неумело сдернул пикейное покрывало с одной
постели, обнажив красивое плюшевое одеяло -- белое с зелеными
елками и оленями. Сбросил халат на тумбочку и лег, утонул в
мягкой, холодной, пахнущей туалетным мылом, совсем непривычной
среде.
"Что мне нужно? -- думал он. -- Мне ведь очень немного
нужно. Чтоб пришел, наконец, из области снов белоголовенький
мальчишечка, и чтоб рядом был самый близкий взрослый человек.
Вот этот, что за стеной. Мать мальчишечки. Не таящая от меня
ничего. И тогда мне море по колено... С самого детства буду
учить моего малыша разбираться в красивых словах, не попадаться
на их приманку, чисто смеяться и не бояться ничего. И не иметь
в душе ничего такого, от чего на лицо ложится особенное,
несмываемое выражение: как будто человек почуял дурной
запах..."
Вдруг он как бы проснулся. Дверь была открыта. Там стояла,
сияя глазами, молодая женщина в длинной ночной рубашке с
розовыми бантами. На ней не было очков. Распущенные темные
волосы легко шевелились на плечах.
-- Кто это такой? -- он попятился в постели. -- Какая-то
новая! Как вас зовут?
-- Ты меня не узнал?
-- Леночка, бог создал для меня не эту незнакомую
красавицу, а тебя. А этой прекрасной рубашкой надо любоваться
отдельно. Бабушка подарила?
Она кивнула, и оба рассмеялись.
-- Сними... Для первого свидания.
-- Может быть, не надо?
-- Мы ведь с тобой одна плоть. Я хочу видеть тебя всю. Ты
лучше, чем эта рубашка.
-- Может быть, потом?
-- Нет, сегодня! Сейчас!
-- Хорошо... -- И вышла.
Должно быть, там, за дверью, она набралась мужества --
вошла спокойная, нагая. Повернулась и плотно закрыла дверь.
Спина, тонкая шея и плечи у нее были как у семилетнего мальчика
из интеллигентной семьи. Тем неожиданнее поразила того, кто
лежал в постели, зрелая сила ее тяжеловатой женственности,
тронутой чуть заметным, размытым румянцем. Еще плотнее притянув
дверь, она повернулась, откинула волосы назад. Качнулась и
дрогнула грудь, как две больших напряженных грозди.
Почувствовав быстрый мужской взгляд, Лена безжалостно придавила
их, сложив обе руки локоть к локтю, и они в ужасе, полуживые,
выглянули из-под ее рук.
-- Леночка! Милая, не бойся меня. Для того все это и
создано, чтобы любящий, допущенный лицезреть, воспламенился.
Они оба все время пытались шутить, чтобы отогнать
неловкость.
-- А ты любящий?
-- Леночка, я истаял по тебе. Жизни осталось пять минут...
-- И ты воспламенился?
-- Погибаю! Иди!
-- Придется идти, -- сказала она, недоуменно пожав
детскими плечами, обреченно качая головой. Это был иероглиф,
адресованный только ему. Он устанавливал какой-то совсем новый
контакт.
-- Я все-таки не могу... Погашу свет.
-- Не надо! В раю же было светло!
-- Окно... Закрыть бы чем-нибудь.
-- Там же висит... Не надо.
-- Что это? -- она уже держала в руке коробок со
скрепками. -- Как это сюда попало? Ты принес?
Она рассеянно подбрасывала на ладони эту коробку. Сунула в
нее палец. Со страшным треском рассыпался по полу оранжевый
дождь. Она замерла, держа пустую коробку в поднятой руке. Потом
присела, подобрала одну скрепку, вторую... "Пик жизни!" --
вспомнил Федор Иванович, мертвея от ужаса. Вдруг она
задумалась, держа скрепки в горсти, медленно, все ниже опуская
голову.
-- Брось все! -- закричал он в отчаянии. -- Брось, брось!
Ничего не думай!
-- Почему ты так? -- посмотрела, недоумевая.
-- Ты что -- видела где-нибудь такие скрепки?
-- Еще бы... Их у Раечки в ректорате целый склад. Есть
что-то в этих скрепках. Что-то непонятное. Ладно... Веником
потом подмету.
Она выпрямилась. Эти скрепки сняли всю ее застенчивость.
Белым горностаем она протекла к нему под одеяло. Федор Иванович
протянул руки, но она слегка отпрянула. Вытянулась и молчала.
-- Мне еще надо тебе кое-что сказать.
-- Не надо. Не говори. Я все знаю.
-- Что ты знаешь?
-- Не надо ни о чем.
-- Нет, надо. Почему-то считают некоторые, что это
изъян...
"Вот оно", -- вяло подумал он, сдаваясь. Но тут же
воспрянул: "Это невозможно! Нельзя, пусть будет
неопределенность!"
Он зажал уши и еще шевелил пальцами в ушах -- чтоб ничего
не слышать. Закрыл глаза и сквозь ресницы, как бы в сумерках,
все же видел, как она шевелила маленькими, детски-чистыми
губами, и при этом растопыренными пальцами лохматила волосы на
его груди. Она исповедовалась ему в чем-то, в каком-то своем
грехе. Потом подняла глаза со вздохом. Улыбнулась виновато. И
вдруг заметила, что он по-настоящему, намертво закрыл уши.
Смеясь, стала тормошить его, схватила обе руки, оторвала от
ушей.
-- Ты не слышал ничего! А ты ведь должен узнать. Должен.
Сковала обе его руки и прямо в ухо продудела:
-- Ю стурую дуву! -- так у нее получилось. -- Я старая,
старая дева! Знаешь, кто я? Бледно-голубая муха-девственница,
только старая. Ты разве не видишь, что я вся -- длинная,
прозрачная и бледно-голубая! Ну? Разве я не должна была тебя