убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги. Прошло минут
пять или более.
- Я о деле пришел говорить, - громко и нахмурившись проговорил вдруг
Раскольников, встал и подошел к Соне. Та молча подняла на него глаза.
Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем.
- Я сегодня родных бросил, - сказал он, - мать и сестру. Я не пойду к
ним теперь. Я там все разорвал.
- Зачем? - как ошеломленная спросила Соня. Давешняя встреча с его
матерью и сестрой оставила в ней необыкновенное впечатление, хотя и самой
ей неясное. Известие о разрыве выслушала она почти с ужасом.
- У меня теперь одна ты, - прибавил он. - Пойдем вместе... Я пришел к
тебе. Мы вместе прокляты, вместе и пойдем!
Глаза его сверкали. "Как полоумный!" - подумала в свою очередь Соня.
- Куда идти? - в страхе спросила она и невольно отступила назад.
- Почему ж я знаю? Знаю только, что по одной дороге, наверно знаю, - и
только. Одна цель!
Она смотрела на него, и ничего не понимала. Она понимала только, что
он ужасно, бесконечно несчастен.
- Никто ничего не поймет из них, если ты будешь говорить им, -
продолжал он, - а я понял. Ты мне нужна, потому я к тебе и пришел.
- Не понимаю... - прошептала Соня.
- Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила...
смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь... свою
(это все равно!). Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной...
Но ты выдержать не можешь, и если останешься одна, сойдешь с ума, как и я.
Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной
дороге! Пойдем!
- Зачем? Зачем вы это! - проговорила Соня, странно и мятежно
взволнованная его словами.
- Зачем? Потому что так нельзя оставаться - вот зачем! Надо же,
наконец, рассудить серьезно и прямо, а не по-детски плакать и кричать, что
бог не допустит! Та не в уме и чахоточная, умрет скоро, а дети? Разве
Полечка не погибнет? Неужели не видала ты здесь детей, по углам, которых
матери милостыню высылают просить? Я узнавал, где живут эти матери и в
какой обстановке. Там детям нельзя оставаться детьми. Там семилетний
развратен и вор. А ведь дети - образ Христов: "Сих есть царствие божие". Он
велел их чтить и любить, они будущее человечество...
- Что же, что же делать? - истерически плача и ломая руки, повторяла
Соня.
- Что делать? Сломать, что надо, раз навсегда, да и только: и
страдание взять на себя! Что? Не понимаешь? После поймешь... Свободу и
власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем
муравейником!.. Вот цель! Помни это! Это мое тебе напутствие! Может, я с
тобой в последний раз говорю. Если не приду завтра, услышишь про все сама,
и тогда припомни эти теперешние слова. И когда-нибудь, потом, через годы, с
жизнию, может, и поймешь, что они значили. Если же приду завтра, то скажу
тебе, кто убил Лизавету. Прощай!
Соня вся вздрогнула от испуга.
- Да разве вы знаете, кто убил? - спросила она, леденея от ужаса и
дико смотря на него.
- Знаю и скажу... Тебе, одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду
просить к тебе, я просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе,
еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это
подумал. Прощай. Руки не давай. Завтра!
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была
как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. "Господи! как он
знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!" Но в то же
время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. "О, он должен быть
ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него
в намерениях? Чт`о это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил...
говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может... О
господи!"
В лихорадке и в бреду провела всю ночь Соня. Она вскакивала иногда,
плакала, руки ломала, то забывалась опять лихорадочным сном, и ей снились
Полечка, Катерина Ивановна, Лизавета, чтение Евангелия и он... он, с его
бледным лицом, с горящими глазами... Он целует ей ноги, плачет... О
господи!
За дверью справа, за тою самою дверью, которая отделяла квартиру Сони
от квартиры Гертруды Карловны Ресслих, была комната промежуточная, давно
уже пустая, принадлежавшая к квартире госпожи Ресслих и отдававшаяся от нее
внаем, о чем и выставлены были ярлычки на воротах и наклеены бумажечки на
стеклах окон, выходивших на канаву. Соня издавна привыкла считать эту
комнату необитаемою. А между тем, все это время, у двери в пустой комнате
простоял господин Свидригайлов и, притаившись, подслушивал. Когда
Раскольников вышел, он постоял, подумал, сходил на цыпочках в свою комнату,
смежную дверям, ведущим в комнату Сони. Разговор показался ему
занимательным и знаменательным, и очень, очень понравился, - до того
понравился, что он и стул перенес, чтобы на будущее время, хоть завтра
например, не подвергаться опять неприятности простоять целый час на ногах,
а устроиться покомфортнее, чтоб уж во всех отношениях получить полное
удовольствие.
V
Когда на другое утро, ровно в одиннадцать часов, Раскольников вошел в
дом -й части, в отделение пристава следственных дел, и попросил доложить о
себе Порфирию Петровичу, то он даже удивился тому, как долго не принимали
его: прошло, по крайней мере, десять минут, пока его позвали. А по его
расчету, должны бы были, кажется, так сразу на него и наброситься. Между
тем он стоял в приемной, а мимо него ходили и проходили люди, которым,
по-видимому, никакого до него не было дела. В следующей комнате, похожей на
канцелярию, сидело и писало несколько писцов, и очевидно было, что никто из
них даже понятия не имел: кто и что такое Раскольников? Беспокойным и
подозрительным взглядом следил он кругом себя, высматривая: нет ли около
него хоть какого-нибудь конвойного, какого-нибудь таинственного взгляда,
назначенного его стеречь, чтоб он куда не ушел? Но ничего подобного не
было: он видел только одни канцелярские, мелкоозабоченные лица, потом еще
каких-то людей, и никому-то не было до него никакой надобности: хоть иди он
сейчас же на все четыре стороны. Все тверже и тверже укреплялась в нем
мысль, что если бы действительно этот загадочный вчерашний человек, этот
призрак, явившийся из-под земли, все знал и все видел, - так разве дали бы
ему, Раскольникову, так стоять теперь и спокойно ждать? И разве ждали бы
его здесь до одиннадцати часов, пока ему самому заблагорассудилось
пожаловать? Выходило, что или тот человек еще ничего не донес, или... или
просто он ничего тоже не знает и сам, своими глазами ничего не видал (да и
как он мог видеть?), а стало быть, все это, вчерашнее, случившееся с ним,
Раскольниковым, опять-таки было призрак, преувеличенный раздраженным и
больным воображением его. Эта догадка, еще даже вчера, во время самых
сильных тревог и отчаяния, начала укрепляться в нем. Передумав все это
теперь и готовясь к новому бою, он почувствовал вдруг, что дрожит, - и даже
негодование закипело в нем при мысли, что он дрожит от страха перед
ненавистным Порфирием Петровичем. Всего ужаснее было для него встретиться с
этим человеком опять: он ненавидел его без меры, бесконечно, и даже боялся
своею ненавистью как-нибудь обнаружить себя. И так сильно было его
негодование, что тотчас же прекратило дрожь; он приготовился войти с
холодным и дерзким видом и дал себе слово как можно больше молчать,
вглядываться и вслушиваться и, хоть на этот раз по крайней мере, во что бы
то ни стало, победить болезненно раздраженную натуру свою. В это самое
время его позвали к Порфирию Петровичу.
Оказалось, что в эту минуту Порфирий Петрович был у себя в кабинете
один. Кабинет его была комната ни большая, ни маленькая; стояли в ней:
большой письменный стол перед диваном, обитым клеенкой, бюро, шкаф в углу и
несколько стульев - все казенной мебели, из желтого отполированного дерева.
В углу, в задней стене или, лучше сказать, в перегородке была запертая
дверь: там далее, за перегородкой, должны были, стало быть, находиться еще
какие-то комнаты. При входе Раскольникова Порфирий Петрович тотчас же
притворил дверь, в которую тот вошел, и они остались наедине. Он встретил
своего гостя, по-видимому, с самым веселым и приветливым видом, и только
уже несколько минут спустя Раскольников, по некоторым признакам, заметил в
нем как бы замешательство, - точно его вдруг сбили с толку или застали на
чем-нибудь очень уединенном и скрытном.
- А, почтеннейший! Вот и вы... в наших краях... - начал Порфирий,
протянув ему обе руки. - Ну, садитесь-ка, батюшка! Али вы, может, не
любите, чтобы вас называли почтеннейшим и... батюшкой, - этак tout court? .
За фамильярность, пожалуйста, не сочтите... Вот сюда-с, на диванчик.
Раскольников сел, не сводя с него глаз.
"В наших краях", извинения в фамильярности, французское словцо "tout
court" и проч., и проч., - все это были признаки характерные. "Он, однако
ж, мне обе руки-то протянул, а ни одной ведь не дал, отнял вовремя", -
мелькнуло в нем подозрительно. Оба следили друг за другом, но только что
взгляды их встречались, оба, с быстротою молнии, отводили их один от
другого.
- Я вам принес эту бумажку... об часах-то... вот-с. Так ли написано
или опять переписывать?
- Что? Бумажка? Так, так... не беспокойтесь, так точно-с, -
проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это,
взял бумагу и просмотрел ее. - Да, точно так-с. Больше ничего и не надо, -
проговорил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через
минуту, уже говоря о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на
бюро.
- Вы, кажется, говорили вчера, что желали бы спросить меня...
форменно... о моем знакомстве с этой... убитой? - начал было опять
Раскольников, - "ну зачем я вставил кажется? - промелькнуло в нем как
молния. - Ну зачем я так беспокоюсь о том, что вставил это кажется?" -
мелькнула в нем тотчас же другая мысль, как молния.
И он вдруг ощутил, что мнительность его, от одного соприкосновения с
Порфирием, от двух только слов, от двух только взглядов, уже разрослась в
одно мгновение в чудовищные размеры... и что это страшно опасно: нервы
раздражаются, волнение увеличивается. "Беда! Беда!.. Опять проговорюсь".
- Да-да-да! Не беспокойтесь! Время терпит, время терпит-с, - бормотал
Порфирий Петрович, похаживая взад и вперед около стола, но как-то без
всякой цели, как бы кидаясь то к окну, то к бюро, то опять к столу, то
избегая подозрительного взгляда Раскольникова, то вдруг сам останавливаясь
на месте и глядя на него прямо в упор. Чрезвычайно странною казалась при
этом его маленькая, толстенькая и круглая фигурка, как будто мячик,
катавшийся в разные стороны и тотчас отскакивавший от всех стен и углов.
- Успеем-с, успеем-с!.. А вы курите? Есть у вас? Вот-с,
папиросочка-с... - продолжал он, подавая гостю папироску. - Знаете, я
принимаю вас здесь, а ведь квартира-то моя вот тут же, за перегородкой...
казенная-с, а я теперь на вольной, на время. Поправочки надо было здесь
кой-какие устроить. Теперь почти готово... казенная квартира, знаете, это
славная вещь, - а? Как вы думаете?
- Да, славная вещь, - ответил Раскольников, почти с насмешкой смотря
на него.
- Славная вещь, славная вещь... - повторял Порфирий Петрович, как
будто задумавшись вдруг о чем-то совсем другом, - да! славная вещь! - чуть
не вскрикнул он под конец, вдруг вскинув глаза на Раскольникова и
останавливаясь в двух шагах от него. Это многократное глупенькое
повторение, что казенная квартира славная вещь, слишком, по пошлости своей,
противоречило с серьезным, мыслящим и загадочным взглядом, который он
устремил теперь на своего гостя.
Но это еще более подкипятило злобу Раскольникова, и он уже никак не