- Это - медали в память исторических событий и лиц. Вот взятие Басти-
лии, а это - в память победы Нельсона под Абукиром, - историю Франции
знаете? Это - об'единение швейцарских союзов, а это знаменитый Гальвани
- смотрите, как прекрасно сделано. Это - Кювье, - значительно хуже!
На его багровом носу дрожало пенснэ, влажные глаза оживились, он брал
медали толстыми пальцами так осторожно, как будто это была не бронза, а
стекло.
- Прекрасное искусство, - ворчал он и, смешно оттопыривая губы, сду-
вал пыль с медалей.
Я искренно восхищался красотой кружечков металла и видел, что старик
нежно любит их.
Закрыв - со вздохом - витрину, он спросил меня: люблю ли я певчих
птиц? Ну, в этой области я знал, вероятно, больше, чем три генерала. И
между нами завязалась оживленнейшая беседа о птицах.
Старик уже вызвал жандарма, чтобы отправить меня в тюрьму, у косяка
двери вытянулся солидный вахмистр, а его начальник все еще говорил сожа-
лительно чмокая:
- Вот, знаете, не могу достать шура! - Замечательная птица! И, - во-
обще, - птицы прекрасный народ, правда? Ну, отправляйтесь с Богом... Да,
- вспомнил он, - вам учиться надо, ну, там - писать, а не это...
Через несколько дней я снова сидел перед генералом, он сердито бормо-
тал:
- Конечно, вы знали, куда уехал Сомов, и надо было сказать это мне, я
бы сразу выпустил вас. И - не надо было издеваться над офицером, который
делал обыск у вас... И - вообще...
Но вдруг, наклоняясь ко мне, он добродушно спросил:
- А теперь вы не ловите птиц?
... Лет через десять после забавного знакомства с генералом, я, арес-
тованный, сидел в Нижегородском жандармском управлении, ожидая допроса.
Ко мне подошел молодой ад'ютант и спросил:
- Вы помните генерала Познанского? - Это мой отец. Он умер, в Томске.
Он очень интересовался вашей судьбой, - следил за вашими успехами в ли-
тературе и, нередко, говорил, что он первый почувствовал ваш талант. Не
задолго до смерти он просил меня передать вам медали, которые нравились
вам, - конечно, если вы пожелаете взять их...
Я был искренне тронут. Выйдя из тюрьмы, взял медали и отдал их в Ни-
жегородский музей.
... В солдаты меня не взяли; толстый, веселый доктор, несколько похо-
жий на мясника, распоряжаясь точно боец быков на бойне, сказал, осмотрев
меня:
- Дырявый, пробито легкое насквозь! Притом - расширена вена на ноге.
Не годен!
Это крайне огорчило меня.
Не задолго до призыва я познакомился с офицером-топографом - Паскиным
или Пасхаловым, не помню.
Участник боя под Кушкой, он интересно рисовал жизнь на границе Афга-
нистана и весною должен был отправиться на Памир, работать по определе-
нию границ России. Высокий, жилистый, нервозный, он очень искусно писал
маслом, - маленькие, забавные картинки военного быта в духе Федотова. Я
чувствовал в нем что-то не слаженное, противоречивое, то, что именуют
"ненормальным". Он уговаривал меня:
- Поступайте в топографическую команду, я возьму вас на Памиры! Вы
увидите самое прекрасное на земле - пустыню. Горы, - это хаос, пустыня -
гармония!
И прищурив большие, серые, странно блуждающие глаза, понижая до шопо-
та мягкий, ласкающий голос, он таинственно жужжал о красоте пустыни, а я
слушал, и меня, до немоты, изумляло: как можно столь обаятельно говорить
о пустоте, о бескрайных песках, непоколебимом молчании, о зное и мучени-
ях жажды?
- Ничего не значит, - сказал он, узнав, что меня не взяли в солдаты.
- Пишите заявление, что желаете поступить добровольцем в команду топог-
рафов и обязуетесь сдать требуемые экзамены, - я вам все устрою.
Заявление написано, подано; с трепетом жду результата. Через нес-
колько дней Пасхалов смущенно сказал мне:
- Оказывается, - вы политически неблагонадежны; тут ничего нельзя
сделать.
И, опустив глаза, он тихо добавил:
- Жаль, что вы скрыли от меня это обстоятельство!
Я сказал, что для меня это "обстоятельство" тоже новость, но он, ка-
жется, не поверил мне. Скоро он уехал из города, а на святках я прочитал
в Московской газете, что этот человек зарезался бритвой в бане.
... Жизнь моя шла путанно и трудно. Я работал в складе пива, перека-
тывал в сыром подвале бочки с места на место, мыл и купорил бутылки. Это
занимало весь мой день. Поступил в контору водочного завода, но в первый
же день службы на меня бросилась борзая собака жены управляющего завода,
- я убил собаку ударом кулака по длинному черепу, и меня тотчас прогна-
ли.
Однажды в тяжелый день, я решил, наконец, показать мою поэму В. Г.
Короленко. Трое суток играла снежная буря, улицы были загромождены суг-
робами, крыши домов - в пышных шапках снега, скворешни - в серебряных
чепчиках, стекла окон затянуты кружевами, а в белесом небе сияло, ослеп-
ляя, жгуче холодное солнце.
Владимир Галактионович жил на окраине города во втором этаже деревян-
ного дома. На панели, перед крыльцом, умело работал широкой лопатой ко-
ренастый человек в меховой шапке странной формы, с наушниками, в корот-
ком, - по колени - плохо сшитом тулупчике, в тяжелых вятских валенках.
Я полез сквозь сугроб на крыльцо.
- Вам кого?
- Короленко.
- Это я.
Из густой, курчавой бороды, богато украшенной инеем, на меня смотрели
карие хорошие глаза. Я не узнал его; встретив на улице, я не видел его
лица. Опираясь на лопату, он молча выслушал мои об'яснения, причины ви-
зита, потом прищурился, вспоминая.
- Знакомая фамилия. Это не о вас ли писал мне, года два тому назад,
некто Ромась, Михайло Антонов? Так!
Входя на лестницу, он спросил:
- Не холодно вам? Очень легко одеты.
И - не громко, как будто беседуя сам с собою:
- Упрямый мужик Ромась! Умный хохол. Где он теперь? В Вятке? Ага...
В маленькой, угловой комнатке, окнами в сад, тесно заставленной двумя
рабочими конторками, шкафами книг и тремя стульями, он, отирая платком
мокрую бороду и перелистывая мою толстую рукопись, говорил:
- Почитаем! Странный у вас почерк, с виду - простой, четкий, а чита-
ется трудно.
Рукопись лежала на коленях у него, он искоса поглядывал на ее страни-
цы, на меня - мне было неловко.
- Тут у вас написано - "зизгаг", это... очевидно, описка, такого сло-
ва нет, есть - зигзаг...
Маленькая пауза перед словом "описка" дала мне понять, что В. Г. Ко-
роленко - человек, умеющий щадить самолюбие ближнего.
- Ромась писал мне, что мужики пытались порохом взорвать его, а потом
подожгли, - да? Вы жили с ним в это время?
Он говорил и перелистывал рукопись.
- Иностранные слова надо употреблять только в случаях совершенной не-
избежности, вообще же лучше избегать их. Русский язык достаточно богат,
он обладает всеми средствами для выражения самых тонких ощущений и от-
тенков мысли.
Это он говорил, между прочим, все расспрашивая о Ромасе, о деревне.
- Какое суровое лицо у вас! - неожиданно сказал он и, улыбаясь, спро-
сил: - Трудно живется?
Его мягкая речь значительно отличалась от грубоватого окающего
волжского говора, но я видел в нем странное сходство с волжским лоцма-
ном, - оно было не только в его плотной, широкогрудой фигуре и зорком
взгляде умных глаз, но и в благодушном спокойствии, которое так
свойственно людям, наблюдающим жизнь, как движение по извилистому руслу
реки среди скрытых мелей и камней.
- Вы часто допускаете грубые слова, - должно быть, потому, что они
кажутся вам сильными? Это - бывает.
Я сказал, что - знаю: грубость свойственна мне, но у меня не было ни
времени обогатить себя мягкими словами и чувствами, ни места, где бы я
мог сделать это.
Внимательно взглянув на меня, он продолжал ласково:
- Вы пишите: "Я в мир пришел, чтобы не соглашаться. Раз это так"...
Раз - так, - не годится. Это - неловкий, некрасивый оборот речи. Раз
так, раз этак, - вы слышите?
Я впервые слышал все это и хорошо чувствовал правду его замечаний.
Далее оказалось, что в моей поэме кто-то сидит "орлом" на развалинах
храма.
- Место мало подходящее для такой позы и она не столько величествен-
на, как неприлична, - сказал Короленко улыбаясь. Вот он нашел еще "опис-
ку", еще и еще. Я был раздавлен обилием их и, должно быть, покраснел,
как раскаленный уголь. Заметив мое состояние, Короленко, смеясь, расска-
зал мне о каких-то ошибках Глеба Успенского; это было великодушно, а я
уже ничего не слушал и не понимал, желая только одного - бежать от сра-
ма... Известно, что литераторы и актеры самолюбивы, как пуделя.
Я ушел и несколько дней прожил в мрачном угнетении духа.
Я видел какого-то особенного писателя: он ничем не похож на расшатан-
ного и сердечно милого Каронина, не говоря о смешном Старостине. В нем
нет ничего общего с угрюмым Сведенцовым-Ивановичем, автором тяжеловесных
рассказов, который говорил мне:
- Рассказ должен ударить читателя по душе, как палкой, чтобы читатель
чувствовал, какой он скот!
В этих словах было нечто сродное моему настроению. Короленко первый
сказал мне веские человечьи слова о значении формы, о красоте фразы, я
был удивлен простой, понятной правдой этих слов, и, слушая его, жутко
почувствовал, что писательство - не легкое дело. Я сидел у него более
двух часов, он много сказал мне, но - ни одного слова о сущности, о со-
держании моей поэмы. И я уже чувствовал, что ничего хорошего не услышу о
ней.
Недели через две рыженький статистик Дрягин - милый и умный - принес
мне рукопись и сообщил:
- Короленко думает, что слишком запугал вас. Он говорит, что у вас
есть способности, - но - надо писать с натуры, не философствуя. Потом -
у вас есть юмор, хотя и грубоватый, но - это хорошо! А о стихах он ска-
зал - это бред!
На обложке рукописи карандашом, острым почерком написано:
"По "Песне" трудно судить о ваших способностях, но, кажется, они у
вас есть. Напишите о чем-либо пережитом вами и покажите мне. Я не цени-
тель стихов, ваши показались мне непонятными, хотя отдельные строки есть
сильные и яркие. Вл. Кор.".
О содержании рукописи - ни слова. Что же читал в ней этот странный
человек?
Из рукописи вылетели два листка стихов. Одно стихотворение было озаг-
лавлено "Голос из горы идущему вверх", другое "Беседа чорта с колесом".
Не помню, о чем именно беседовали чорт и колесо, - кажется, о "круговра-
щении" жизни, - не помню, что именно говорил "голос из горы". Я разорвал
стихи и рукопись, сунул их в топившуюся печь, голландку, и, сидя на по-
лу, размышлял: - что значит писать о "пережитом"?
Все, написанное в поэме, я пережил...
И - стихи! Они случайно попали в рукопись. Они были маленькой тайной
моей, я никому не показывал их, да и сам плохо понимал. Среди моих зна-
комых кожаные переводы Барыковой и Лихачева из Коппэ, Ришпэна, Т. Гуда и
подобных поэтов ценились выше Пушкина, не говоря уже о мелодиях Фофано-
ва. Королем поэзии считался Некрасов, молодежь восхищалась Надсоном, но
зрелые люди и Надсона принимали - в лучшем случае - только снисходи-
тельно.
Меня считали серьезным человеком, солидные люди, которых я искренно
уважал, дважды в неделю беседовали со мною о значении кустарных промыс-
лов, о запросах народа и обязанностях интеллигенции, о гнилой заразе ка-
питализма, который никогда - никогда! - не проникнет в мужицкую, социа-
листическую Русь.
И - вот, все теперь узнают, что я пишу какие-то бредовые стихи! Стало
жалко людей, которые принуждены будут изменить свое доброе и серьезное
отношение ко мне.
Я решил не писать больше ни стихов, ни прозы и, действительно, все
время жизни в Нижнем - почти два года - ничего не писал. А - иногда -
очень хотелось.
С великим огорчением принес я мудрость мою в жертву все очищающему
огню.
---------------
...В. Г. Короленко стоял в стороне от группы интеллигентов-"радика-
лов", среди которых я чувствовал себя, как чиж в семье мудрых воронов.