люблю я этого человека.
Она увидела, как он остановился и вынул что-то из внутреннего карма-
на.
- Не любишь? Почему?
- Престо так: каприз!
- Нет, - сказал Сомс, - не каприз! - он разорвал пополам то, что дер-
жал в руке. - Ты права. Я тоже его не люблю!
- Смотри! - тихо проговорила Флер. - Вот он идет! Ненавижу его ботин-
ки: они у него бесшумные.
В сумеречном свете двигалась фигура Проспера Профона. Он засунул руки
в карманы и тихонько насвистывал в бородку; затем остановился и взглянул
на небо, словно говоря: "Я невысокого мнения об этой маленькой луне".
Флер отошла от окна.
- Он похож на жирного кота, правда? - прошептала она.
Громче донесся снизу резкий стук бильярдных шаров, как будто Джек
Кардиган перекрыл и кота, и луну, и капризы, и все трагедии своим побед-
ным кличем: "От красного в лузу!"
Мсье Профон снова зашагал, напевая в бородку дразнящий мотив. Откуда
это? Ах да - из "Риголетто": "Donna е mobile" [19], Что еще мог он петь?
Флер стиснула локоть отца.
- Рыщет! - шепнула она, когда мсье Профон скрылся за углом дома.
Унылый час, отделяющий день от ночи, миновал. Вечер настал - тихий,
медлительный и теплый; запах боярышника и сирени ластился к чистому воз-
духу над рекой. Распелся внезапно дрозд. Джон уже в Лондоне; он идет по
Хайдпарку, по мосту через Серпантайн, и думает о ней! Легкий шелест за
спиною заставил ее обернуться: отец опять рвал в руках бумагу. Флер за-
метила, что то был чек.
- Не продам я ему моего Гогэна, - сказал он. - Не понимаю, что в нем
находят твоя тетка и Имоджин.
- Или мама.
- Мама? - повторил Сомс.
"Бедный папа! - подумала Флер. - Он никогда не кажется счастливым,
по-настоящему счастливым. Я не хотела бы доставлять ему лишние огорче-
ния, но, конечно, придется, когда возвратится Джон. Ладно, на сегодня
хватит!"
- Пойду переоденусь, - сказала она.
Когда она очутилась одна в своей спальне, ей вздумалось надеть маска-
радный костюм. Он был сделан из золотой парчи; золотистые шаровары были
туго перехвачены на щиколотках; за плечами висел пажеский плащ; на ногах
- золотые туфельки, на голове - шлем с золотыми крылышками; и все - а в
особенности шлем - усеяно было золотыми бубенчиками, так что каждый по-
ворот головы сопровождался легким треньканьем. Флер оделась; грустно
стало ей, что Джон не может ее видеть; показалось даже обидно, что на
нее не смотрит хотя бы тот веселый молодой человек, Майкл Монт. Но проз-
вучал гонг, и она сошла вниз.
В гостиной она произвела сенсацию. Уинифрид нашла ее наряд "презабав-
ным". Имоджин была в восхищении. Джек Кардиган объявил костюм "замеча-
тельным, очаровательным, умопомрачительным и сногсшибательным". Мсье
Профон с улыбкой в глазах сказал: "Славное маленькое платьице!" Мать,
очень красивая в черных кружевах, поглядела на нее и ничего не сказала.
Осталось только отцу наложить пробу здравого смысла:
- Зачем ты это надела? Ты пришла не на танцы.
Флер повернулась на каблучках, и бубенчики затренькали.
- Каприз!
Сомс смерил ее внимательным взглядом и, отвернувшись, предложил руку
сестре. Джек Кардиган повел ее мать. Проспер Профон - Имоджин. Флер пош-
ла одна, звеня своими бубенчиками.
"Маленькая луна" вскоре зашла, спустилась майская ночь, мягкая и теп-
лая, окутывая своими красками виноградного цветенья и своими запахами
капризы, интриги, страсти, желания и сожаления миллионов мужчин и жен-
щин. Был счастлив Джек Кардиган, похрапывая в белое плечо Имоджин, -
жизнеспособный, как блоха; или Тимоти в своем "мавзолее", слишком старый
для всего на свете, кроме младенческого сна. А многие, многие лежали, не
смыкая глаз, или видели сны, и мир дразнил их во сне противоречиями и
неполадками.
Упала роса, и цветы свернулись; паслись на заливных лугах коровы,
языком нащупывая невидимую траву; и овцы лежали на меловых холмах непод-
вижно, словно камни. Фазаны на высоких деревьях в пэнгборнских, лесах,
жаворонки в травяных своих гнездах над заброшенной каменоломней близ
Уонсдона, ласточки под карнизами дома в Робин-Хилле и лондонские воробьи
- все в ласковом безветрии спокойно спали, не видя снов. Мэйфлайская ко-
была, верно еще не обжившаяся в новом жилище, почесывалась на своей со-
ломе; и редкие ночные охотники - летучие мыши, совы, бабочки - вылетали,
сильные, в теплую тьму; но мозг всей дневной природы погрузился в покой
ночи, бесцветный и тихий. Одни только люди, оседлав чудных коньков любви
или тревоги, жгли колеблющееся пламя мечты и мысли в эти часы одиночест-
ва.
Флер, склонившись в окно, слышала приглушенный бой часов в холле -
двенадцать ударов, слышала мелкий плеск рыбы, внезапный шелест осиновых
листьев в порывах ветра, поднимавшегося над рекой, далекий грохот ночно-
го поезда и время от времени слышала звуки, которым в темноте не дашь
названия, - мягкие и темные проявления несчетных эмоций человека и зве-
ря, птицы и машины, или, может быть, усопших Форсайтов, Дарти, Кардига-
нов, затевающих ночную прогулку в тот мир, который некогда был своим для
их духов, облеченных в плоть. Но Флер не прислушивалась к этим звукам;
дух ее, отнюдь не стремившийся расстаться с телом, летал на быстрых
крыльях от вагона железной дороги к боярышнику над плетнем, он тянулся
за Джоном, гнался за его запретным образом, за звуком его голоса, кото-
рый стал для нее табу. И она раздула ноздри, стараясь воссоздать - из
полуночных речных ароматов то мгновение, когда рука Джона проскользнула
между цветком боярышника и ее щекой. Долго в причудливом наряде сидела
она на окне, готовая в своей отваге спалить крылья о свечу жизни, - меж-
ду тем как мотыльки, рвущиеся к лампе на ее туалетном столе, крылом за-
девали ее щеку, не зная, что в доме Форсайта не бывает открытого огня.
Но под конец даже ее стало клонить ко сну, и, забыв о своих колокольчи-
ках, она проворно спрыгнула с подоконника.
В открытое окно своей комнаты, смежной со спальней Аннет, Сомс, тоже
не спавший, услышал их тонкое легкое треньканье - звон, какой могли бы
производить звезды или падающая с цветка роса, если б можно было слышать
подобные звуки.
"Каприз! - подумал Сомс. - Нет, не могу рассказать. Она своенравная.
Что мне делать? Флер!"
Далеко за полночь он лежал без сна и думал свою думу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
МАТЬ И СЫН
Сказать, что Джон Форсайт сопровождал мать в Испанию неохотно, было
бы не совсем точно. Он шел, как благонравная собака пошла бы на прогулку
со своей хозяйкой, оставляя на дорожке облюбованную баранью кость. Он
шел, оглядываясь на кость. Форсайты, если отнять у них баранью кость,
обычно дуются. Но дуться было не в характере Джона. Он боготворил свою
мать, и, как-никак, это было его первое путешествие. Италия превратилась
в Испанию совсем легко - он только сказал: "Поедем лучше в Испанию, ма-
ма; в Италии ты бывала много раз; мне хотелось бы, чтобы мы оба увидели
что-то новое".
В нем уживалась с наивностью хитрость. Он ни на минуту не забывал,
что намерен свести намеченные два месяца к шести неделям, а потому не
должен показывать виду, что ему этого хочется. Для человека, оставившего
на дороге столь лакомую кость, одержимого столь навязчивой идеей, он
оказался, право, неплохим товарищем по путешествию: не спорил о том, ку-
да и когда ехать, был глубоко равнодушен к еде и вполне отдавал должное
стране, такой чуждой для большинства путешественников-англичан. Флер
проявила глубокую мудрость, отказавшись ему писать: в каждое новое место
он приезжал без жара и надежды и мог сосредоточить все свое внимание на
ослах, на перезвоне колоколов, на священниках, патио, нищих, детях, на
горластых петухах, на сомбреро, живых изгородях из кактуса, на старых
белых горных деревнях, на козах и оливках, на зеленеющих равнинах, пев-
чих птицах в крошечных клетках, на продавцах воды, закатах, дынях, му-
лах, на больших церквах и картинах и курящихся желто-серых горах чарую-
щего края.
Уже наступила летняя жара, и мать с сыном наслаждались отсутствием
соотечественников: Джон, в чьих жилах, насколько ему было известно, не
текло ни единой капли неанглийской крови, часто чувствовал себя глубоко
несчастным в присутствии земляков. Ему казалось, что они дельны и разум-
ны и что у них более практический подход к вещам, чем у него самого. Он
признался матери, что чувствует себя крайне необщественным животным -
так приятно уйти от всех, кто может разговаривать о том, о чем принято
разговаривать между людьми. Ирэн ответила просто:
- Да, Джон, я тебя понимаю.
Одиночество дало ему несравненный случаи оценить то, что редко пони-
мают сыновья: полноту материнской любви. Сознание, что он должен что-то
скрывать от нее, несомненно делало его преувеличенно чувствительным; а
знакомство с южанами заставляло больше прежнего восхищаться самым типом
ее красоты, которую в Англии постоянно называли испанской; но теперь он
узнал, что это не так: красота его матери не была ни английской, ни
французской, ни испанской, ни итальянской - она своя, особенная! И, как
никогда раньше, оценил он также чуткость своей матери. Он, например, не
мог бы сказать, заметила ли она его увлечение фреской Гойи "La Vendimia"
и знала ли она, что он возвращался украдкой к этой фреске после завтрака
и потом еще раз на следующее утро, чтобы добрых полчаса простоять перед
ней во второй и в третий раз. То, конечно, была не Флер, но виноградарша
Гойи достаточно на нее походила, чтобы вызвать в сердце мальчика боль,
столь милую влюбленным, напоминая то видение, что стояло в ногах его
кровати, подняв руку над головой. Держать в кармане открытку с репродук-
цией этой фрески, постоянно ее вытаскивать и любоваться ею стало для
Джона одной из тех дурных привычек, которые рано или поздно открываются
глазу наблюдателя, обостренному любовью, страхом или ревностью. А наблю-
дательность его матери обостряло и то, и другое, и третье. В Гренаде его
поймали с поличным. Он сидел на раскаленной от зноя каменной скамье в
саду на валу Альгамбры, откуда ему полагалось любоваться видом: он ду-
мал, что мать его засмотрелась на горшки с левкоями между стрижеными
акациями, как вдруг раздался ее голос:
- Это твой излюбленный Гойя, Джон?
Он с некоторым опозданием удержал движение, какое мог бы сделать
школьник, пряча шпаргалку, и ответил:
- Да.
- Бесспорно, очаровательная вещь. Но я предпочитаю "Quitasol" [20].
Твой отец был бы, верно, без ума от Гойи; вряд ли он его видел, когда
ездил в Испанию в девяносто втором году.
В 1892 году - за девять лет до его рождения! Какова была прежняя
жизнь его отца и матери? Если они вправе интересоваться его будущим, то
и он вправе интересоваться их прошлым. Он поднял глаза на мать. Но
что-то в ее лице - следы трудно прожитой жизни, таинственная печать вол-
нений, опыта и страдания с его неизмеримой глубиной и дорого купленным
покоем - обращало любопытство в дерзость. Его мать прожила, должно быть,
удивительно интересную жизнь. Она так прекрасна и так... так... Но Джон
не умел выразить того, что чувствовал в ней. Он встал и принялся глядеть
вниз, на город, на равнину, сплошь покрытую зеленями, на кольцо сверкаю-
щих в закатном солнце гор. Жизнь его матери была, как прошлое этого ста-
рого мавританского города: наполненное большим содержанием, глубокое,
отдаленное; перед нею его собственная жизнь кажется младенцем - безна-
дежная невинность и неведение! Говорят, в тех горах на западе, что под-
нимаются прямо из сине-зеленой равнины, как из моря, жили некогда фини-
кияне - темный, странный, таинственный народ - высоко над землей! Жизнь
матери была для него такой же тайной, как это финикийское прошлое для
города в долине, где кричали петухи и где изо дня в день весело шумели и