тебе хоть целую миску кнедликов со свининой и капустой и через
полчаса больше трех суповых ложек не выдавлю. Все остальное во
мне исчезает. Другой, скажем, съест лисички, а они выйдут из
него так, что только промой и снова подавай под кислым соусом,
а у меня наоборот. Я нажрусь этих лисичек до отвала, другой бы
на моем месте лопнул, а я в нужнике выложу только немножко
желтой каши, словно ребенок наделал, остальное, все в меня
пойдет. У меня, товарищ,-- доверительно сообщил Балоун
Швейку,-- растворяются рыбьи кости и косточки слив. Как-то я
нарочно подсчитал. Съел я семьдесят сливовых кнедликов с
косточками, а когда подошло время, пошел за гумно, потом
расковырял это лучинкой, косточки отложил в сторону и
подсчитал. Из семидесяти косточек во мне растворилось больше
половины.-- Из уст Балоуна вылетел тихий, долгий вздох.--
Мельничиха моя делала сливовые кнедлики из картофельного теста
и прибавляла немного творогу, чтобы было сытнее. Она больше
любила кнедлики, посыпанные маком, чем сыром а я наоборот. За
это я однажды надавал ей затрещин... Не умел я ценить свое
семейное счастье!
Балоун остановился, зачмокал, облизнулся и сказал печально
и нежно:
-- Знаешь, товарищ, теперь, когда у меня никаких кнедликов
нет, мне кажется, что жена все же была права: с маком-то лучше.
Тогда мне все казалось, что этот мак у меня в зубах застревает,
а теперь я мечтаю о нем. Эх! Только бы застрял! Много моя жена
от меня натерпелась! Сколько раз она, бедная, плакала, когда я,
бывало, требовал, чтобы она сыпала побольше майорана в ливерную
колбасу... Ей всегда за это от меня влетало! Однажды я ее,
бедную, так отделал, что она два дня пролежала, а все из-за
того, что не хотела мне на ужин индюка зарезать -- хватит, мол,
и петушка.
-- Эх, товарищ,-- расхныкался Балоун,-- если бы теперь
ливерную, хоть бы без майорана, и петушка... Ты любишь соус из
укропа? Эх, какие я, бывало, устраивал из-за него скандалы! А
теперь пил бы, как кофей!
Балоун постепенно забывал о воображаемой опасности и в
тиши ночи, спускаясь к Лисковцу, взволнованно продолжал
рассказывать Швейку о том, чего он раньше не ценил и что теперь
ел бы с величайшим удовольствием, только бы за ушами трещало.
За ними шли телефонист Ходоунский и старший писарь Ванек.
Ходоунский объяснял Ванеку, что, по его мнению, мировая
война -- глупость. Хуже всего в ней то, что если где-нибудь
порвется телефонный провод, ты должен ночью идти исправлять
его: а еще хуже, что если в прежние войны не знали прожекторов,
теперь как раз наоборот: когда исправляешь эти проклятые
провода, неприятель моментально находит тебя прожектором и
жарит по тебе из всей своей артиллерии.
Внизу, в селе, где они должны были подыскать ночлег, не
видно было ни зги. Собаки заливались вовсю, что заставило
экспедицию остановиться и обдумать, как сопротивляться этим
тварям.
-- Может, вернемся? -- зашептал Балоун.
-- Балоун, Балоун, если бы мы об этом донесли, тебя бы
расстреляли за трусость,-- ответил на это Швейк.
Собаки, казалось, взбесились; наконец лай послышался с
юга, с реки Ролы. Потом собаки залаяли в Кросенке и в других
окрестных селах, потому что Швейк орал в ночной тишине:
-- Куш, куш, куш! -- вспомнив, как кричал он на собак,
когда еще торговал ими.
Собаки не могли успокоиться, и старший писарь Ванек
попросил Швейка:
-- Не кричите на них, Швейк, а то вся Галиция залает.
-- Это как на маневрах в Таборском округе,-- отозвался
Швейк.-- Пришли мы как-то ночью в одно село, а собаки подняли
страшный лай. Деревень там много, так что лай разносился от
села к селу, все дальше и дальше. Стоило только затихнуть
собакам в нашем селе, как лай доносился откуда-то издали, ну,
скажем, из Пелгржимова, и наши заливались снова, а через
несколько минут лаяли Таборский, Пелгржимовский, Будейовицкий,
Гумполецкий, Тршебоньский и Иглавский округа. Наш капитан,
очень нервный дед, не выносил собачьего лая. Он не спал всю
ночь, все ходил и спрашивал у патруля: "Кто лает? Чего лают?"
Солдаты отрапортовали, что лают собаки. Это его так разозлило,
что все бывшие в тот раз в патруле по нашем возвращении с
маневров остались без отпуска.
После этого случая он всегда выбирал "собачью команду" и
посылал ее вперед. Команда обязана была предупредить население
села, где мы должны остановиться на ночлег, что ни одна собака
не смеет ночью лаять, в противном случае она будет убита. Я
тоже был в такой команде, а когда мы пришли в одно село в
Милевском районе, я все перепутал и объявил сельскому старосте,
что владелец собаки, которая ночью залает, будет уничтожен по
стратегическим соображениям. Староста испугался, велел сейчас
же запрячь лошадь и поехал в главный штаб просить от всего села
смилостивиться. Его туда не пустили, часовые чуть было его там
не застрелили. Он вернулся домой, и, еще до того как мы вошли в
село, по его совету всем собакам завязали тряпками морды, так
что три пса взбесились.
Все согласились со Швейком, что ночью собаки боятся огня
зажженной сигареты, и вошли в село. На беду, никто из них
сигарет не курил, и совет Швейка не имел положительных
результатов. Оказалось, однако, что собаки лают от радости: они
любовно вспоминали о проходящих войсках, которые всегда
оставляли что-нибудь съедобное.
Они уже издали почуяли приближение тех созданий, которые
после себя оставляют кости и дохлых лошадей.
Откуда ни возьмись, около Швейка оказались четыре
дворняжки. Они радостно кидались на него, задрав хвосты кверху.
Швейк гладил их, похлопывал по бокам, разговаривал с ними
в темноте, как с детьми.
-- Вот и мы! Пришли к вам делать баиньки, покушать -- ам,
ам! Дадим вам косточек, корочек и утром отправимся дальше, на
врага.
В селе, в хатах, зажглись огни. Когда квартирьеры
постучали в дверь первой хаты, чтобы узнать, где живет
староста, изнутри отозвался визгливый и неприятный женский
голос, который не то по-польски, не то по-украински прокричал,
что муж на войне, что дети больны оспой, что москали все
забрали и что муж, отправляясь на войну, приказал ей никому не
отворять ночью. Лишь после того как квартирьеры усилили атаку
на дверь, чья-то неизвестная рука отперла дом. Войдя в хату,
они узнали, что здесь как раз и живет староста, тщетно
старавшийся доказать Швейку, что это не он отвечал визгливым
женским голосом. Он, мол, всегда спит на сеновале, а его жена,
если ее внезапно разбудишь, бог весть что болтает со сна. Что
же касается ночлега для всей роты, то деревня маленькая, ни
один солдат в ней не поместится. Спать совершенно негде. И
купить тоже ничего нельзя. Москали все забрали.
Если паны добродии не пренебрегут его советом, он отведет
их в Кросенку, там большие хозяйства: это всего лишь три
четверти часа отсюда, места там достаточно, каждый солдат
сможет прикрыться овчинным кожухом. А коров столько, что каждый
солдат получит по котелку молока, вода тоже хорошая; паны
офицеры могут спать в замке. А в Лисковце что! Нужда, чесотка и
вши! У него самого было когда-то пять коров, но москали всех
забрали, и теперь, когда нужно молоко для больных детей, он
вынужден ходить за ним в Кросенку.
Как бы в подтверждение достоверности этих слов рядом в
хлеву замычали коровы и послышался визгливый женский голос,
кричавший на них: "Холера вас возьми!"
Старосту это не смутило, и, надевая сапоги, он продолжал:
-- Единственная корова здесь у соседа Войцека,-- вот вы
изволили слышать, паны добродии, она только что замычала. Но
эта корова больная, тоскует она. Москали отняли у нее теленка.
С тех пор молока она не дает, но хозяину жалко ее резать, он
верит, что Ченстоховская божья матерь опять все устроит к
лучшему.
Говоря это, он надел на себя кунтуш...
-- Пойдемте, паны добродии, в Кросенку, и трех четвертей
часа не пройдет, да что я, грешный, болтаю, не пройдет и
получаса! Я знаю дорогу через речку, затем через березовую
рощицу, мимо дуба... Село большое, и дюже крепкая водка в
корчмах. Пойдемте, паны добродии! Чего мешкать? Панам солдатам
вашего славного полка необходимо расположиться как следует, с
удобствами. Пану императорскому королевскому солдату, который
сражается с москалями, нужен, понятно, чистый ночлег, удобный
ночлег. А у нас? Вши! Чесотка! Оспа и холера! Вчера у нас, в
нашей проклятой деревне, три хлопа почернели от холеры...
Милосердный бог проклял Лисковец!
Тут Швейк величественно махнул рукой.
-- Паны добродии! -- начал он, подражая голосу старосты.--
Читал я однажды в одной книжке, что во время шведских войн,
когда был дан приказ расквартировать полки в таком-то и
таком-то селе, а староста отговаривался и отказывался помочь в
этом, его повесили на ближайшем дереве. Кроме того, один
капрал-поляк рассказал мне сегодня в Саноке, что, когда
квартирьеры приходят, староста обязан созвать всех десятских,
те идут с квартирьерами по хатам и просто говорят: "Здесь
поместятся трое, тут четверо, в доме священника расположатся
господа офицеры". И через полчаса все должно быть подготовлено.
Пан добродий,-- с серьезным видом обратился Швейк к старосте,--
где здесь у тебя ближайшее дерево?
Староста не понял, что значит слово "дерево", и поэтому
Швейк объяснил ему, что это береза, дуб, груша, яблоня,--
словом, все, что имеет крепкие сучья. Староста опять не понял,
а когда услышал названия некоторых фруктовых деревьев,
испугался, так как черешня поспела, и сказал, что ничего такого
не знает, у него перед домом стоит только дуб.
-- Хорошо,-- сказал Швейк, делая рукой международный знак
повешения.-- Мы тебя повесим здесь, перед твоей хатой, так как
ты должен сознавать, что сейчас война и что мы получили приказ
спать здесь, а не в какой-то Кросенке. Ты, брат, или не будешь
нам менять наши стратегические планы, или будешь качаться, как
говорится в той книжке о шведских войнах... Такой случай,
господа, был раз на маневрах у Велького Мезиржичи...
Тут Швейка перебил старший писарь Ванек:
-- Это, Швейк, вы нам расскажете потом,-- и тут же
обратился к старосте: -- Итак, теперь тревога и квартиры!
Староста затрясся и, заикаясь, забормотал, что он хотел
устроить своих благодетелей получше, но если иначе нельзя, то в
деревне все же кой-что найдется и паны будут довольны, он
сейчас принесет фонарь.
Когда он вышел из горницы, которую скудно освещала
маленькая лампадка, зажженная под образом какого-то
скрюченного, как калека, святого, Ходоунский воскликнул:
-- Куда делся наш Балоун?
Но не успели они оглянуться, за печкой тихонько открылась
дверь, ведшая куда-то во двор, и в нее протиснулся Балоун. Он
осмотрелся, убедился, что старосты нет, и прогнусавил, словно у
него был страшный насморк:
-- Я-я был в кла-до-вой, су-сунул во что-то хуку, набгал
полный хот, а теперь оно пгхистало к небу. Оно ни сладко, ни
солено. Это тесто.
Старший писарь Ванек направил на него фонарь, и все
удостоверились, что в жизни им еще не приходилось видеть столь
перемазанного австрийского солдата. Они испугались, заметив,
что гимнастерка на Балоуне топорщится так, будто он на
последнем месяце беременности.
-- Что с тобой, Балоун? -- с участием спросил Швейк, тыча
пальцем в раздувшийся живот денщика.
-- Это огухцы,-- хрипел Балоун, давясь тестом, которое не
пролезало ни вверх, ни вниз.-- Осторожно, это соленые огухцы, я