всегда умел удержаться в рамках и был неуязвим до тех пор, пока
не погиб безвозвратно, сраженный плебейским очарованием Фермины
Дасы. Ему нравилось повторять, что эта любовь была плодом
клинической ошибки. Ему самому не верилось, что такое могло
случиться, тем более в ту пору жизни, когда все его силы и
страсть сосредоточились на судьбе родного города, о котором он
постоянно и не задумываясь говорил, что другого такого на свете
нет. В Париже, поздней осенью прогуливаясь под руку со
случайной подругой и не представляя себе более чистого счастья,
чем это, когда в золоте вечера остро пахнет жареными каштанами,
томно стонут аккордеоны и ненасытные влюбленные не могут
оторваться друг от друга, целуясь на открытых террасах, он тем
не менее, положа руку на сердце, сказал бы, что даже на это ни
за что не променяет ни одной апрельской минуты на Карибах.
Тогда он был еще слишком молод и не знал, что память сердца
уничтожает дурные воспоминания и возвеличивает добрые и что
именно благодаря этой уловке нам удается вынести груз прошлого.
И лишь увидев с корабельной палубы белое нагромождение
колониального квартала, аур, неподвижно застывших на крышах, и
вывешенное на балконах белье бедняков, он понял, как крепко
увяз в милосердных сетях ностальгии. Судно входило в бухту,
разрезая плавучий покров из утопших животных и зверушек, и
большинство пассажиров укрылись от зловония в каютах. В
безупречном шерстяном костюме, жилете и плаще, с бородкой как у
юного Пастера и волосами, разделенными ровной бледной ниточкой
пробора, молодой врач спустился по сходням, достаточно владея
собой, чтобы скрыть застрявший в горле комок, причиной которого
была не грусть, а ужас. На почти безлюдной пристани, охраняемой
босыми солдатами без формы, его ожидали сестры и мать с самыми
близкими друзьями. Они показались ему бесцветными и ничего не
обещавшими; несмотря на светский вид и тон, в каком они
рассказывали о кризисе и о гражданской войне, как о чем-то
давнем и далеком, верить словам мешала нечаянная дрожь в голосе
и бегающий взгляд. Больше всех его огорчила мать, еще молодая
женщина, прежде всегда элегантная и не чуждая светским
интересам; теперь же она медленно увядала, и ее вдовье одеяние
источало запах камфары. Должно быть, она почувствовала смятение
сына и, защищаясь, поспешила спросить, отчего его кожа так
прозрачна, словно восковая.
- Такова жизнь, мама, - ответил он. - В Париже человек
зеленеет.
Немного спустя, задыхаясь от жары рядом с нею в закрытом
экипаже, он чувствовал, что не в силах вынести суровой
действительности, врывающейся в окошко. Море выглядело
пепельным, старинные дворцы маркизов, казалось, вот-вот падут
под натиском нищих, и невозможно было учуять жаркого аромата
жасминов в трупном зловонии сточных канав. Все предстало
гораздо меньшим, чем было, когда он уезжал, гораздо беднее и
мрачнее, а по захламленным улицам шныряло столько голодных
крыс, что лошади испуганно шарахались. На долгом пути от порта
до дома, пролегавшем через квартал Вице-королей, ничто не
показалось ему достойным его ностальгических страданий.
Подавленный, он отвернулся от матери, чтобы она не заметила его
немых слез.
Старинный дворец маркиза Касальдуэро, родовое гнездо
семейства Урбино де ла Калье, не принадлежал к числу тех, что
горделиво возносились среди всеобщего разрушения.
Доктор Хувеналь Урбино сразу понял это, и сердце его
застонало от печали, едва он ступил в темную прихожую и увидел
фонтанчик во дворе, где сновали игуаны, куст без цветов и
обнаружил, что на широкой лестнице с медными перилами, которая
вела в главные покои, недостает многих мраморных плит, а
оставшиеся - побиты. Его отец, врач, гораздо более
самоотверженный, нежели выдающийся, умер во время эпидемии
азиатской холеры шесть лет назад, и вместе с ним умер дух этого
дома. Две сестры, вопреки их естественной прелести и природной
жизнерадостности, были обречены на монастырь.
В первую ночь доктор Хувеналь Урбино ни на минуту не
сомкнул глаз, напуганный темнотою и тишиной, он вознес три
молитвы Святому Духу, за ними - остальные, какие помнил,
заклиная беды и злосчастия, подстерегающие в ночи, меж тем как
выпь, пробравшаяся в дом через незапертую дверь, воплями
аккуратно отмечала в спальне каждый час. Это была пытка: из
расположенного по соседству приюта душевнобольных "Божественная
пастушка" неслись безумные крики сумасшедших, в умывальнике
безжалостная капля долбила глиняный таз, наполняя гулом весь
дом, заблудившаяся выпь ковыляла по полу, и, охваченный
врожденным страхом перед темнотой, он все время чувствовал
незримое присутствие покойного отца в этом огромном спящем
доме. Когда выпь в унисон с соседскими петухами прокричала пять
утра, доктор Хувеналь Урбино вверил Божественному провидению
свои тело и душу, ибо не находил в себе ни сил, ни намерений
жить тут, на грязной, захламленной родине. Однако любовь
близких, воскресные дни за городом и небескорыстные улещивания
незамужних женщин его круга все-таки в конце концов заглушили
горечь первого впечатления. Постепенно он стал привыкать к
душной октябрьской жаре, к резко-приторным запахам, к незрелым
суждениям друзей, завтра видно будет, доктор, не беспокойтесь,
и наконец сдался чарующей власти привычек. И довольно легко
придумал простое оправдание своему примиренчеству.
Этот мир, говорил он себе, мир грустный, гнетущий, но
Господь уготовал этот мир ему, и он обязан выполнить Божью
волю.
Первым делом он вступил во владение отцовским кабинетом и
врачебной практикой. Он оставил на своем месте английскую
мебель, прочную и строгую, древесина которой тосковала по
утренней прохладе, но отправил на чердак научные трактаты
времен вице-королевства и романтические медицинские изыскания,
а в стеклянные шкафы поставил труды новой французской школы.
Снял со стены выцветшие олеографии, за исключением той, на
которой был изображен врач, отнимающий у смерти обнаженную
больную, и текста клятвы Гиппократа, написанного готическими
буквами; а на место снятых повесил рядом с единственным
дипломом своего отца множество своих различных дипломов,
которые он получил с самыми высокими оценками в разных
европейских школах.
Он попытался ввести новаторские критерии и в больнице
Милосердия, но это оказалось не так легко, как представлялось
ему в юношеском порыве: затхлый храм здоровья упорствовал в
своих атавистических предрассудках, к примеру, они упрямо
ставили ножки кроватей в миски с водой, чтобы помешать болезням
подняться на ложе, или требовали являться в операционную в
парадном костюме и замшевых перчатках, полагая, что
элегантность - основное условие асептики. Для них непереносимо
было видеть, как молодой, только-только прибывший врач пробует
мочу больного на вкус, чтобы обнаружить наличие сахара, как он
поминает Шарко и Труссо, словно однокашников, а на занятиях
предупреждает о смертельной опасности вакцин и подозрительно
верит в новомодную выдумку - медицинские свечи.
Он натыкался на препятствия на каждом шагу: его
новаторский дух, его маниакальное чувство гражданской
ответственности, его спокойное чувство юмора, казавшееся
несколько замедленным на земле бессмертных насмешников, все,
что на деле было признанными достоинствами, вызывало подозрение
у старших коллег и тайные смешки у молодых. У него была
навязчивая идея: санитарное состояние города. Он обратился в
самые высокие инстанции с просьбой засыпать построенные еще
испанцами открытые сточные канавы, прибежище крыс, а вместо них
провести подземную канализацию, чтобы нечистоты сбрасывались не
в бухту, на берегу которой располагался базар, как это делалось
с незапамятных времен, а куда-нибудь на свалку, подальше от
города. В добротно построенных домах колониального типа были
уборные и ямы для нечистот, но две трети городского населения,
жившие скученно в бараках вдоль болотистого берега, совершали
все естественные отправления под открытым небом. Испражнения
высыхали на солнце, превращались в пыль, и этой пылью потом все
радостно дышали на пасху и вдыхали их вместе со свежими
декабрьскими ветрами. Доктор Хувеналь Ур-бино попытался на
Городском совете ввести обязательное обучение для бедняков -
как самим построить уборную. Он тщетно бился за то, чтобы мусор
не выбрасывали в манглиевую рощу, которая с незапамятных времен
превратилась в гниющее болото, а по крайней мере дважды в
неделю собирали и сжигали вдали от жилья.
Он понимал, что в питьевой воде затаилась смертельная
опасность. Сама идея построить акведук представлялась
фантастической, поскольку те, кто способны были провести ее в
жизнь, имели в своем распоряжении подземные резервуары, где
дождевые воды годами скапливались под толстым слоем зелени. И в
домах рядом с самой дорогой мебелью стояли огромные, украшенные
резьбой деревянные чаны с фильтрами из гальки, сквозь которые
день и ночь капля за каплей фильтровалась вода. А чтобы никто
не пил из алюминиевого кувшина, которым доставали воду, края у
кувшинов были зазубрены, как корона ряженого короля.
В темном нутре глиняного кувшина вода стояла прозрачная,
как стекло, прохладная, и отдавала лесом. Но доктор Хувеналь
Урбино не покупался обманной чистотой, ибо знал, что, несмотря
на все предосторожности, на дне кувшинов обитала тьма водяных
червей. Долгие часы своей детской жизни он проводил, наблюдая
за этими червячками с почти мистическим удивлением, он был
убежден, как и многие другие в то время, что червячки -
сверхъестественные существа, которые на дне стоячих вод пылают
страстью к юным девам и способны из-за любви на ужасную месть.
Ребенком он видел, как страшно громили дом Ласары Конде,
школьной учительницы, которая осмелилась прогневать эти
существа, он видел груду стеклянных осколков на улице и целую
гору камней, которые три дня и три ночи бросали ей в окна. И
прошло много времени, прежде чем он понял, что черви эти -
личинки москитов, и, поняв, уже никогда не забывал об этом,
потому что знал: не только они, но и многие другие духи могут
беспрепятственно пройти сквозь наивные каменные фильтры.
Именно этой воде из подземных хранилищ долгие годы и с
большой гордостью приписывали распространенное заболевание -
грыжу мошонки, которую столькие мужчины города носили безо
всякого стыда и даже с некоторым патриотическим бахвальством.
Еще школьником Хувеналь Урбино видел этих мужчин, и его
передергивало от ужаса: спасаясь от полуденной жары, они сидели
в дверях своих домов, обмахивая веером чудовищно раздувшуюся
мошонку, точно ребенка, прикорнувшего на коленях.
Рассказывали, что в штормовые ночи эта грыжа способна была
свистеть, как унылая птица, и, перекручиваясь, причиняла
невыносимую боль, если неподалеку сжигали перо ауры, однако
никто не жаловался, ибо добротная грыжа, кроме всего прочего,
ценилась как свидетельство мужской доблести. Когда доктор
Хувеналь Урбино вернулся из Европы, он уже мог бы научно
развенчать старые суеверия, однако они успели так прочно тут
укорениться, что многие возражали против минерального
обогащения воды в водохранилищах, боясь, что это лишит воду
замечательного качества - вызывать столь почитаемую грыжу.
Помимо загрязнения вод, Хувеналя Урбино беспокоило и
антисанитарное состояние городского рынка, огромное