образов".
Быстро прочла я, дивясь, несколько страниц, посвященных обратному
времени, характерному для сновидений, и мнимому пространству.
"То, что сказано о сне, должно быть повторено с небольшими изменения-
ми о всяком переходе из сферы в сферу. Так, в художественном творчестве
душа исторгается из дольнего мира и восходит в мир горний. Там без обра-
зов она питается созерцанием сущности горнего мира, осязает вечные ноу-
мены вещей и, напитавшись, обремененная видением, нисходит вновь в мир
дольний. И тут, при этом пути вниз, на границе вхождения в дольнее, ее
духовное стяжание облекается в символические образы - те самые, которые,
будучи закреплены, дают художественное произведение. Ибо художество есть
оплотневшее сновидение".
Где же я слышала прежде о взаимодействии реального мира и мистическо-
го? Выготский! Он так о "Гамлете" написал в своей "Психологии искусства"
(наши студенты ее читали запоем)! По его словам, трагедия написана имен-
но о взаимодействии миров, и по сравнению с тенью отца Гамлета, с пос-
ланцем иного мира, все - "слова, слова, слова", и принц датский медлит,
оцепенев, охваченный печалью и холодом нездешним. Я закрыла книгу о
снах, открыла снова, как бы гадая, и взгляд вырвал из текста строчку:
"Маска выдохлась, и в ее труп вселились чуждые, уже не причастные рели-
гии силы".
Больше я читать не могла и не хотела. Как тень, пошла я в институт,
занятия чуяли наступление каникул, кое-как отзанималась я живописью,
поприсутствовала на истории искусств, чирикая профили на полях тетради,
молча и механически отработала в гипсомодельной мастерской, потом броди-
ла по Летнему саду, словно ища неизвестно кого, надеясь встретить. Если
Хозяин и вправду был человеком порога, человеком межи, и оба мира были
ему равно свои или одинаково чужие, становилась понятна сквозившая даже
в смехе его - а он любил посмеяться - глубокая гамлетовская грусть.
Впрочем, если он всего-навсего явился из осьмнадцатого столетия, за три
милых века можно было всякой всячины навидаться, к веселью не располага-
ющей, да еще с количественным, на несколько жизней, перебором.
Грустью веяло от мерцающих белонощной белизной статуй Летнего сада.
Раньше их общество успокаивало и утешало меня. В их компании обретала я
душевное равновесие, веселье, уверенность в себе; они тоже были ночные
любимцы, брезжащие в июньской листве копии римских копий; но они молча-
ли, и во мне все молчало и померкло, и, потеряв надежду автоматически
прийти в хорошее настроение, возрадоваться по привычке на второй скамей-
ке боковой аллеи, я оставила и Януса, и Беллону, и Лето медитировать под
сенью кленов и лип и поплелась нехотя, как старая лошадь в стойло, по
Фонтанке.
Флер рождественского праздника, пронизывающий воздух ночных посиде-
лок, растаял. Несмываемая тень вишневой маски застилала мне жизнь. Восп-
риятие ли мое изменилось, я ли сама, но в каждой реплике слышались фаль-
шивые ноты; может, из-за собственного вранья слух у меня на них обост-
рился, или видела я изнанку, швы, где мерещились мне прежде праздничные
одежды. Должно быть, прежнее желание постоянно присутствовать на рож-
дественском празднике тоже грешило противу правды, было нескромным и не-
лепым, и теперь за тягу к круглогодичному карнавалу приходилось распла-
чиваться.
- О чем вы так задумались, Ленхен? - спросил Сандро.
- Мне стало жаль дьявола, ему так мучительно скучно с людьми.
Эммери перестал качаться в качалке, отвлекся от зрелища оконного про-
ема и воззрился на меня.
- Сколько раз я просил не поминать его к ночи, - сказал Хозяин.
- К утру, - отвечала я чуть не плача.
- Ну, все, все, - сказал Сандро, - не наливайте ей больше ликера. Ле-
на, со следующего понедельника мы с вами вступаем в общество трезвенни-
ков. Иначе нам грозит круглосуточное похмелье на всю пятилетку. Не воз-
ражайте. Сядьте на диван, Шиншилла, уступите даме уголок поуютней. Вот
уже золотую лютню солнца убрали в футляр запада и достали из чехла вос-
тока серебряный ребаб месяца, и взошла звезда Зуххаль, ввергая в небес-
ную сферу принадлежащее ей седьмое небо. Ганс продолжал идти куда глаза
глядят по улицам и улочкам Пальмиры, пока не догнал одного из изгнанных
музыкантов, вытирающего лицо рукавом изодранной одежды, лишившегося лют-
ни, барбитона либо каманджи. Ганс похвалил игру бывшего оркестра и поди-
вился борьбе верующих с музыкой.
- О! - воскликнул лютнист без лютни. - Я и сам принял ислам и уважаю
правоверных: но мне непонятны ничего не ощущающие при звуках музыки,
считающие два различных напева одним и не отличающие воя волка от воя
шакала. Прав мудрец, говоривший: общества подобных людей следует избе-
гать, ибо лишены они признаков человеческого и к роду людскому не при-
надлежат; к тому же у всякого, на кого музыка не действует, расстроено
здоровье: он нуждается в лечении.
- Может, расправившимся с вами не нравится состояние ваших слушате-
лей, впадающих в исступление? Не скрою, - сказал Ганс, - в музицировании
вашем присутствовало нечто чародейское, я и сам чувствовал сильное серд-
цебиение и подступающие слезы.
- О чужеземец! - сказал музыкант. - Музыка - удел духа; возможно, че-
ловеку надлежит сдерживаться и не проявлять тревоги, тоски или радости,
возникающих в нем, благодаря напевам, столь бурно; видимо, у некоторых
силы телесные выходят из повиновения, силы душевные не справляются с ни-
ми, и в этом есть нечто неподобающее. Слышал ли ты про ходжу Джунайда?
- Нет, - отвечал Ганс.
- Как-то раз в присутствии ходжи Джунайда, да освятит Аллах могилу
его, некий дервиш издал вопль отчаяния во время пения. Ходжа Джунайд
гневно глянул на вскрикнувшего, и дервиш накрыл голову своей власяницей.
Пение длилось долго, и когда подняли власяницу, под ней оказалась лишь
кучка пепла. Звуки музыки разожгли пламя тоски в дервише, а, повинуясь
гневному взору ходжи Джунайда, он заключил в себе языки огня, не позво-
ляя им более вырываться наружу.
Ганс вздохнул.
- Согласись, - сказал он, - тут тоже без чародейства не обошлось.
- Многие говорят, - сказал музыкант, - в голосах барабанов чудится
смех Иблиса, ибо он сам их и изобрел и, изготовив, смеялся над людьми,
которым предстоит наслаждаться звуками ударных. Я-то играл на струнных,
обязанных своим происхождением обезьяне и тыкве. Но в ближайшее время
вряд ли я добуду себе лютню, барбитон либо ребаб. Похоже, придется мне
довольствоваться тростниковой дудочкой.
- А я так очень люблю духовые инструменты! - с воодушевлением крикнул
Ганс. - Я их люблю за то, что связаны они с человеческим дыханием, и за
разнообразие издаваемых ими звуков, родственных птичьему щебету, свисту
ветра и трубному гласу ангелов.
- Хорошо ты сказал, сина, ты прав. Куда ты сейчас направляешься?
- Никуда. Я никого не знаю в Пальмире и никогда не бывал тут прежде.
- Мы дошли до моего дома и, если хочешь, могли бы лечь спать на кры-
ше, никого не беспокоя.
Ганс уже знал, что на Востоке принято спать под открытым небом таким
образом, и даже правители частенько спали на плоских крышах своих двор-
цов. Он улегся на старую, превратившуюся в кожу, звериную шкуру; под го-
ловой у него была многоцветная подушка с выцветшим рисунком; над ним
пульсировали огромные звезды Зуххаль и Бахрам, светились загадочно Ката-
фалк, Лужок и Два Тельца; ему приснился сон про синего шакала и красную
обезьяну, которые никак не могли поделить царства музыки, хотя вовсе не
годились в правители этого царства. Тем не менее они упорно повелевали,
и из-за экзотической раскраски многое сходило им с рук. В царстве музыки
все и вся музицировали: и кузнечики, и цикады, и осы, и германские эль-
фы, прилетевшие временно в теплые края, и барабанившие лапками по высу-
шенным тыквам мартышки, и эблаитские пери, и сами аравийские пески, пою-
щие пески, дышащие, перемещающиеся барханы, звенящая мошкара песчинок,
подвластных огромной, невидимой, но обрисовывающей их рои трубе аравийс-
кого ветра.
Красная обезьяна обожала пчелиный хор неприхотливых черных и каприз-
ных красных пчел; впрочем, любила она и мед; посему в ее покоях полно
было обычных ульев, напоминающих темно-коричневые керамические бутылки,
и ульев бедуинских - огромных кожаных бурдюков. А синий шакал требовал
сольных восхвалений, и на его половине дворца пел соловей, рычал тигр,
лаяла лисица, молчала в потаенном восторге выпучившая глаза золотая рыб-
ка. В конце сна синего шакала и красную обезьяну в результате сложных
дворцовых интриг изгоняли, и царем музыки становился крошечный разноц-
ветный жаворонок Абу Баракиш, гордо появившийся на подоконнике второго
этажа дворца и крикнувший всем своим, облепившим дворец, подданным древ-
нее приветствие: "Семья! Приют! И простор!"
На последнем слове приветствия Ганс и проснулся, отнюдь не на просто-
ре и даже не на крыше, а в весьма тесном помещении.
- Эммери, - сказала я, когда мы дошли с ним до моста, - я прочла про
сны. Почему сны? Это как-то касается вас или Хозяина?
- У человека порога, человека межи сны всегда яркие, художественные,
запоминающиеся, с повторяющейся через годы обстановкой и географией на
особицу, часто зеркально отображающие реальность. Пограничные с яснови-
дением.
- Сновидение, ясновидение, - сказала я. - А у меня сейчас душевная
слепота. Или духовная. И некому перевести меня через улицу.
- Я знаю, Лена. Я вам сейчас не указчик. Я прихожу только к людям ме-
жи, только такому человеку я спутник. И собеседник.
- Но ведь вы говорите со мной. Почему?
- Ленхен, вы дитя природы, в вас есть от настоящей женщины, во все
времена на самое себя похожей. Разве непонятно?
- Настоящих женщин полно, - сказала я.
- Неправда.
В польском саду целовались парочки; я им завидовала.
- В настоящей женщине небытие, то есть инобытие с бытием встречаются.
А вы еще ребенок, Лена, но ведь подрастете когда-нибудь, да?
- Надеюсь, - сказала я уныло. - Что мне делать, Эммери? Раньше я жила
легче. Черт меня дернул сунуться в чужой тайник.
- Мир неисправим, - сказал Эммери, улыбаясь, - нешто можно к ночи при
ангеле поминать...
- Я больше не буду. И где это вы видите ночь? Одна заря сменить дру-
гую спешит. Петушок пропел давно. Вся зга видна.
- Полно, Лена, не плачьте, перестаньте.
Дома, одна, за закрытыми дверьми, я разревелась в голос, на меня об-
рушилось враз ожидающее меня житие без неопределенных надежд, без розо-
вых очков, без сотворенных кумиров. Я была не готова к подобному житию.
Отсвет восточной маски лежал на всем, беспощадный отсвет. Эммери снял
маску с меня так неудачно; или состояла она из двух частей - видимая
снялась, невидимая осталась? неснимаемая (как железная!), невесомая мас-
ка-невидимка. Но, поскольку все проходит, иссякли и мои слезы.
бумаг, показавшихся мне сначала письмами; были и письма, а сверху ле-
жали несколько листков (подобные листки попадались между письмами, а в
самом низу связки обреталась целая кипа), чем-то напомнивших мне книгу,
посвященную Востоку: подобие дневника или записной книжки, то цитаты, то
заметки, записи на память, по-французски, по-немецки. Немецких я про-
честь не могла.
"Видел я ограду, за которой ты живешь, и ограда была неприступна, и
никто не собирался открывать мне ворота, и судьба не собиралась соеди-
нять нас; отчего же таким счастьем наполнилось все мое существо при виде
стены, скрывающей мою любимую?"
"Дома, полные яств, и гостей, и нарядов, и безделушек, и шума, прев-
ратились в развалины, и затянуло развалины песком, и все прошлое мое по-
дернуто зыбучими песками, и не дойти мне по ним до тебя, преграждают мне
путь десятилетия событий, призраки пространств, шипы трагаканта и обе
наши жизни".
"Мне милы все ночные любимцы: страдающие бессонницей влюбленные, наб-