здесь, как-то повлияет на жизнь, что-то исправит, изменит? Скорее, это
лишь слабая рябь на толще воды. Пройдет и стихнет, а океаническая масса
воды будет тяжело перекатывать водяные валы, талдыча глухо свое, малопо-
нятное и неутешительное.
Елисей достал из сумки стопку рукописи Фердинанда, которую вручил ему
Илья Ефимович, и открыл наугад.
"Ты наконец набрел на эти строки, - прочитал он. - Не торопись. Я
расскажу тебе все..."
***
Я жил всего три дня. Первый день - в октябре сорок первого. Утром
отец растолкал меня. Спотыкаясь, в полусне я выбрался за ним во двор.
Едва светало, ночной мороз намертво сжал листья и стебли растений, и они
застыли неподвижно, сжавшись, словно в испуге от холода смерти. Отец
молча ждал, пока я отошел оправиться. Мне даже стало неловко, настолько
вызывающе и кощунственно в омертвелой тишине гремела по жестяным от мо-
роза листьям горячая дымящаяся струя. За последние дни я ко многому при-
вык, но сейчас мне каждое движение моего тела, его тепло, сила, казались
оскорбительными в этом царстве потустороннего холода и оцепенения.
Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок
и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и
тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым
беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я
последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и дума-
ет об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно
смотреть!..
- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на не-
казистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все,
Коле расскажи. Не забывай...
Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в
щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряг-
лись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло
проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.
Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпря-
нул.
- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть си-
ла в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.
Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в
сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги
мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с
северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после
короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с
окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.
Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал
нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от много-
людья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал,
как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце из-
бы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял,
что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья.
Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долете-
ло тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и преврати-
лось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинк-
тивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может,
волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.
Сейчас или днями позже этот окровавленный зверь, чей рык сотрясает
души живых на десятки километров вокруг, пожрет отца и поползет дальше.
Мой приятель, который бледнея вслушивался в глухие раскаты за гори-
зонтом, вдруг задрожал, как от смертельного озноба. Я почувствовал, что
по моим щекам против воли катятся слезы.
- Испугались, ребятки? - проговорил хрипло солдат, сопровождавший ма-
шину и зябко кутавшийся на куче брезента. - Ничего, для вас все позади.
Он тоскливо хмурился, пошевеливая побитыми проседью усами. О нем го-
ворили, что был уже там, видел передовую, а после госпиталя оказался в
ополчении.
- Такая судьба наша... Сила у него страшенная. А вы держитесь по-
дальше. Бог даст, образуется, поживете, детишек родите, нас вспомните.
На меня снова накатило то чувство, с которым я прощался с отцом: что
говорит со мной человек, переступивший непреодолимую черту. Он знает об
этом. А я знал, чувствовал, что буду жить, буду вдыхать морозный радост-
ный воздух, видеть солнце, чувствовать силу своего тела или его безмер-
ную усталость, которую лечит провальный сон. Я буду жить.
Второй день. Почему-то мне кажется, что знаю я свой последний день до
мельчайших подробностей. Навязчиво является одно и то же видение: авгус-
товская прозрачная, уже холодеющая синева неба, золото солнца, упавшее
на сухое колкое жнивье, легкий привкус невесомой глиняной пыли над лу-
гом. Наверное, в такой день я умру. Будет крематорий, горсть пыли от ме-
ня. В ней все, что составляло длинную, почти бесконечную череду моих
дней. Только я один мог бы разглядеть в серой тошнотворной кучке брилли-
антовую россыпь рассветов, тоску глухих холодных осеней и другую мелочь,
которой набита странная колымага моей жизни.
Мой сын родился, когда мне было уже за сорок. Иллюзии к этому сроку
совсем исчезли, и поэтому на младенца смотрел я с сочувствием и состра-
данием. Бессмысленное движение чистых глаз, ручки и ножки, что-то хвата-
ющие, теребящие. Полное неведение будущего. Иногда, механически управля-
ясь с запачканными пеленками-распашонками, подменяя умотанную мамашу, я
вглядывался в его лицо, надеясь найти хоть слабый отклик. Смешно, но я
бы хотел найти в нем понимание того, что есть мы, что это я склоняюсь
над ним, трогаю его, и он знает об этом.
А на третьем месяце его жизни все и произошло.
В один из летних жарких дней, я как обычно склонился над сыном, заво-
рачивая его в очередную пеленку, заглянул в его отвлеченные глаза - и
тут личико прояснело, губки дрогнули и потянулись в непривычную улыбку,
и ротик с восторгом забулькал смехом.
Смех вспышкой света озарил комнату, разлетелся по квартире, метнулся
в окна, чтобы все знали - родилась душа. Жена остолбенело замерла в две-
рях, ревниво сокрушаясь: как это, ее дитя дарит первый смех не ей! Да
простится ей этот гнев.
О, этот божественный миг! Когда моя бессмертная душа, дрогнув, озари-
ла прикосновением мое дитя, вдохнула глоток души в маленькое тельце.
Гром и молния, пожалуй, тоже были. Если считать таковым ревнивый, не-
подвластный чувствам грозный блеск глаз жены. Да и как не разгневаться,
как не возмутиться, если это н е т в о я д у ш а прильнула к теплу буду-
щей жизни, а е г о ! Пусть даже он и муж тебе, и отец твоего сына. Все
равно чудовищно - это же б е с с м е р т и е ! Если не об этом говорить,
не об этом сокрушаться, то о чем же еще!
А через некоторое время глаза сына поменяли цвет: стали карими, как у
меня. Теперь он смотрит на свет моими глазами, в нем теплится и растет
капля моей души.
Теперь-то я был совершенно уверен, что моя душа жила в моем сыне. Ее
трепет я вижу в его глазах. Как в зеркале, я нахожу отражение своих
глаз, и его глазами загляну в новый мир. .Моя душа бессмертна. Отец мой
растворился в глине подмосковных полей, но это его тоска теребит меня,
когда я осенней распутицей бреду мимо сырых низин, заваленных пожухлым
листом, когда смотрю на тревожно хлопочущую под ветром осину. Когда мой
серый прах смешается с землей, а мой мальчик окажется в сыром захламлен-
ном клочке осеннего леса, в нем пробьется и эта осенняя хандра, от кото-
рой тоскливо сожмется сердце, и разольется по телу сладостной волной
сознание, что бьется, пульсирует огонек жизни и не погаснет никогда, как
бы не дул холодный ветер, как бы не грозила грядущая зима, усыпая омерт-
велые листья и траву сухими колкими снежинками.
Третий день. Нет смысла. Нет бога. Ничего нет. Есть бледное лицо сы-
на, охваченное жаром тельце, слабые пальцы, упавшие на кровать. Врачи
что-то отрешенно, отстранено толкующих о плохих анализах крови, о том,
что они делают все возможное. Их глаза зашорены, занавешены. Они не хо-
тят видеть отчаянья в толкущихся перед ними родителях. Лишь няньки и
медсестры обозначают суету и заботу после получения ими денег. Жена, за-
бегая домой, прячется по углам и плачет. Кроме отчаянья, у меня ничего
не осталось. Теперь я знаю. Нет смысле. Нет бога. Ничего нет.
Сын очнулся от жара где-то около пяти вечера. Его рука слабо ше-
вельнулась, он открыл глаза. Он видел меня, смотрел спокойно и серьезно.
- У тебя что-нибудь болит? - спросил я .
- Нет, - едва слышно раздвинулись его губы.
Он снова молчал, глядя серьезно и спокойно.
- Я болею, - сказал он, - и мне все хуже... Так ведь? Я, наверное,
умру?
- Этого не может быть, - едва пролепетал я.
Он, казалось, успокоился, а через некоторое время сознание ушло от
него - навсегда.
Ничего не стало. Через какое-то время мы с женой разошлись. Я стал
жить один. Но смысла в этом не было. Я даже не пытался искать его. За-
чем? Больше ничего нет. Я все тебе сказал.
***
Однажды вечером зазвонил телефон. Елисей снял трубку.
- Здорово, - вонзился в ухо знакомый переполненный весельем голос, -
узнаешь Валерку? Я твой должник, - он счастливо захихикал, - до этой, до
гробовой досочки. Ах, досочки мои, досочки.
- Ты что, поправился? - спросил Елисей, вспомнив их разговор, его
бледное трясущееся лицо.
- Отлегло, спасибо тебе.
- Я то тут при чем? - удивился Елисей?
- Не скромничай. Если бы не ты... ой, как плохо мне было, теперь как
рукой сняло. В общем, через минут десять выйди к подъезду. Мои ребята
тебе коробочку передадут. От меня подарочек, не пожалеешь.
- Не нужно мне ничего.
- Брось, и не заикайся.
Не успел он повторить отказ, как в трубке зазвучали гудки.
Раздосадованный Елисей все-таки накинул пиджак, сказал жене, что ему
надо выйти минут на десять.
По безлюдной улице редкой вереницей тянулись фонари. Вокруг царили не
свойственные городу покой и тишина.
Разудалое веселье Есипова ничуть не удивило. Он, как водится, сразу
забыл о всех ужасах и клятвах, едва полегчало. Вряд ли, подумал Елисей,
существует на свете что-нибудь, что могло бы остановить Есипова, если
его плоть хоть немного набрала силы. В юности он, кажется, даже сам бо-
ялся терзающих его желаний. А сейчас даже угроза смерти не устрашает.
Еще из поры совместной учебы в памяти Елисея остался один такой эпизод.
Один из преподавателей явился на занятия с симпатичной ассистенткой.
Девушка была в самом соку, ее мягкое, сочное тело переполняло тонкую
ткань одежды. Есипов весь вытянулся, как охотничья собака в стойке. Он
пожирал ее глазами, а иногда переводил взгляд на преподавателя и блед-
нел, потому что профессор известен был злобным характером и цепкой на
студенческие проделки памятью.
Так Есипов терзался до перемены. Едва прозвенел звонок, он ринулся
вперед. Он ходил кругами около стола, за которым укладывал портфель пре-
подаватель, не зная, как выманить аппетитную девицу.
Когда они наконец встали из-за стола и двинулись к двери, один из
студентов спросил о чем-то профессора, и тут же Есипов разъединил ассис-
тентку и ее шефа и чуть ли не руками вытеснил красавицу за дверь, где
сразу обрушил на нее все свои способности: улыбки, намеки, поглаживания.
Через неделю или две по институту пронесся слушок, что тот профессор,
зайдя не вовремя в свой кабинет, застукал ассистентку и Есипова в момент
любовного восторга. Есипов был страшно перепуган и каялся на каждом уг-
лу, но как всегда вышел сухим из воды, а вот ту девицу в институте
больше никто не видел.
На перекресток из темного проулка лихо вылетела черная "Волга", круто