болтать на еврейском):
- "Никто их не звал! Пусть убираются к черту в Россию, - там и пьют --
сколько влезет!"
Я помню тогда согласился с Ефремом, ибо моя еврейская сущность молила
меня покориться, но губы сами вдруг шевельнулись:
- "Piedodiet, es jus nesapratu..."
Русские переглянулись. Кто-то из них неуверенно протянул:
- "Может быть он -- не немец? Местные латыши очень богаты..."
Другой же с раздражением крикнул:
- "Придуривается так же, как прочие! Что за страна, - идем целый день
по болотам и ни одна сволочь капли воды..." - тут старший по званию, -
наверно, полковник (в ту пору я еще плохо знал знаки различий -- особенно
резервных полков) -- прервал его сими словами:
- "Нужно не так. Мейн кинд, ихь волле тринкен. Гебен Зи..."
- "Es jus nesapratu. Atvainojiet, bet man jaiet..."
С этими словами я повернулся, чтобы идти. Тут самый горячий из русских
спрыгнул с коня, схватил меня за плечо и резко повернул к себе, пытаясь
ударить. Я, хоть и был одиннадцать лет, перехватил его руку и впился в него
взглядом. Матушка учила меня, что если у меня меньше сил, надо заставить
врага смотреть прямо в глаза -- редко кто выдержит взгляд фон Шеллинга, не
попав под фамильную Волю.
Пока мы так барахтались, из лесу вдруг вышли латышские егеря под
командой Петерса-старшего -- батюшки нашего Петера. Бывший кузнец, а теперь
- дворянин играючи снял руку противника с моего плеча, чуток отряхнул
мундирчик русского офицера (тот выглядел просто гномом рядом с медведем в
егерском мундире с капитанскими знаками), чуть кивнул прочим пришельцам и с
сильным латышским акцентом спросил:
- "Што фам укотно?"
Русские отвечали, что ищут колодец и гороподобный телохранитель моего
отца на пальцах им обЦяснил, как добраться до конского водопоя. Если русские
поняли, что это вода для людского питья, сие была уже их проблема. Нас же --
детей, пока шло обЦяснение, егеря увели в спасительный лес и я уж не знаю,
чем там все кончилось. Но по довольным ухмылкам спасителей, да более вольным
речам мужиков, я понял, что с этой минуты для них я -- латыш и ливонец.
Уважение латышей всерьез я ощутил через год. Год Третьего Раздела Речи
Посполитой - год второго блицкрига латвийской армии - теперь уже над Литвой.
Лето стояло жаркое, на полях было выгнано множество новых, незнакомых
крестьян - в конце мая 1795 года матушкины стрелки в течение одного
светового дня овладели Литвой и здорово разграбили там католиков. Стоило мне
вернуться из Колледжа, как мы поехали "поглазеть на девчонок". Там было на
что посмотреть, - ко двору моей матушки вели лучших девушек, но и просили за
них...
Был жаркий июньский день и я совершенно взмок, катаясь на лошади, а
девушек гнали многие версты по раскаленной пыльной дороге и вид у них был
самый жалкий. Матушка даже выстроила большую баню и пленниц нарочно мыли, а
потом переодевали в новые наряды в народном стиле. А пока мыли, наши
служанки успевали пощупать и рассмотреть товар получше.
Я сразу приметил Яльку. Одна из девчушек притомилась в дороге и сильно
отстала. Я невольно обратил внимание на то, что рядом с нею ехало сразу двое
охранников, которые грозили ей плетками, если она не поторопится - но в ход
их не пускали. Из этого я сделал вывод, что охранники не хотят "портить
шкурку", надеясь на особый барыш.
Девочка прихрамывала, чуть припадая на правую ногу - точно так, как это
делала при походке моя матушка. Я указал хлыстом на эту группку и через
мгновение мой отряд окружил отставших.
На вид девчонка была моей сверстницей. Всю дорогу из Литвы она
проделала босиком и теперь мы видели причину ее хромоты. Ноги несчастной
были черны от грязи и пыли, а правая - стерта в кровь. Для крестьянских
девушек это весьма необычно. Деревенские нимфы привыкли ходить босиком и к
шести-семи годам у них на ступнях образуется род панциря, которому уже не
страшны никакие дороги. То, что эта несчастная умудрилась сбить себе ногу,
говорило о ее происхождении из высоких сословий.
После избитых, израненных путем, ног шло платье из дорогого красного
сукна, чуточку порванное на боку. За платьем шла рубашка - когда-то белая из
дорогого тонкого полотна. Рубашка была сильно разодрана спереди, а правого
рукава просто не было. Посреди разрыва виднелся золотой крестик на
простеньком шнурочке.
Крестик был католическим и мне это очень понравилось: я сразу
представил себе, как наши солдаты вошли в дом этой девочки, выгнали ее на
улицу, затем кто-то из унтеров полез было ей за пазуху (известно за чем),
нащупал ненавистный "польский" крест и пытался его сорвать. Девочка, видно,
не дала своего креста в обиду, тогда... В отношении католиков было разрешено
все, что угодно.
Выше рубашки начиналась белая шея с явственными почернелыми отпечатками
чьих-то пальцев и характерными ссадинами. На шею ниспадали локоны грязных,
спутанных волос темного цвета.
Темные волосы пленной девочки грязной копной закрывали ее лицо и Озоль
(будучи "местным" и как бы хозяином, принимавшим "гостей"), не слезая с
коня, кончиком хлыста поднял голову пленницы вверх, чтоб я мог лучше ее
рассмотреть. У нее были прекрасные зеленые, покраснелые от слез, заплаканные
глаза и я, увидав их, невольно отшатнулся - такая в них была ненависть.
Неведомая сила сбросила меня с седла моей лошади, заставила вынуть и
размотать парадную куртку и набросить на плечи несчастной. Волна жалости и
ярости на моих же людей ни с того, ни с сего вдруг захлестнула мне сердце и
я, с трудом сдерживаясь, чтобы не накричать на ни в чем не повинных
охранников, процедил сквозь зубы:
- "Ефрем, деньги! Третий кошель".
Ефремка, который был в таких поездках моим казначеем (по "Neue Ordnung"
немцам зазорно иметь дело с деньгами), тут же выдал увесистый кошелек с
голландскими гульденами. Я на всякий случай лишний раз взвесил его на руке
и, швыряя охранникам, спросил:
- "Хватит ли вам, друзья мои?" - они тут же уехали.
Тогда я легко поднял девочку на руки (она и не весила почти ничего),
вскочил при помощи друзей на кобылу и шепнул ей на ухо:
- "Ты не плачь, теперь тебя никто здесь не тронет. Ты только не
плачь..." - а девочка вдруг прижалась ко мне всем телом, обхватила что есть
силы руками за шею и заревела в три ручья. Да так горько, что я сам чуть не
расплакался.
Больше мы уже не катались, а сразу вернулись к нам в поместье. И надо
же было такому случиться, что именно в миг возвращения матушка вышла на двор
встретить целую делегацию курляндских баронов, которые приехали поздравлять
ее с моим днем рождения.
Матушка издали заметила нас, сразу извинилась перед гостями и пошла нас
встречать. Я слез с лошади, поднял на руки мою возлюбленную (нога ее
распухла и была в состоянии ужасном) и молча понес ее в мои комнаты. Тут
матушка остановила нас и, видя мое настроение, весьма осторожно просила меня
представить ей "мою новую пассию". Я не знал имени литовской девочки и
признал это. Тогда матушка спросила меня - зачем я купил рабыню?
Я был в таком шоке, что сперва не знал, что ответить, а затем выдавил
из себя, что не покупал ее в рабство. Эта девочка - свободна. Тогда матушка
кликнула гостей и всех прочих:
- "Господа, идите сюда! Посмотрите на этого мальчика! Он нарочно купил
рабыню, чтоб отпустить ее на волю!" - потом она наклонилась ко мне и
обЦяснила, - "По всем документам эта красавица - твоя невольница. До тех пор
пока ты публично не обЦявишь о своей воле и не подпишешь ей вольную - она
твоя рабыня и обязана исполнять любые твои прихоти".
- "Эта девушка рождена свободной и ею останется. ОНА СВОБОДНА - ТАКОВА
МОЯ ВОЛЯ. Что я должен подписывать?"
Откуда-то сбоку мне подсунули листок бумаги, на котором я повторил свою
волю и, обЦявляя свободу незнакомке, спросил у нее, как ее звать?
Она отвечала:
- "Эгле", - только у нее вышло очень мягко и послышалось -- "Елле".
Кто-то сказал, что "Елле" слишком на литовский манер, (латышский
выговор "открытей"), и поэтому в вольной я записал, что отпускаю на волю
"Ялю". Далее вольную надо было завизировать у начальства, а моим начальством
вплоть до совершеннолетия была матушка. Она же подписывала и указы об
освобождении из рабства.
С плохо скрытым волнением я подал ей бумагу, дабы она могла
ознакомиться и согласиться, или отклонить мое прошение. Ялька, чуть
подпрыгивая на одной ноге, стояла прильнув ко мне, как тонкая тростиночка на
ветру и от испуга совсем перестала дышать.
Матушка молча прочла мое прошение, щелкнула пальцами, ей тут же подали
перо и чернильницу и она одним росчерком подписала вольную. Потом она
подняла голову и все мои страхи улетучились. Я увидал, что матушка -
счастлива. Счастлива тем, что освобождение произошло при таком стечении
народа перед самым Лиго, когда в наше поместье стекаются латыши со всей
Латвии и о моем поступке через неделю станет известно на хуторах. А я был
счастлив, что у меня - такая хорошая матушка.
Тут она сделала вид, что впервые обратила внимание на дорогое платье,
сбитые ноги и католический крест девочки и спросила:
- "Тебя обидели мои люди? Почему ты здесь? Кто родители? Я запретила
крепостить шляхту, почему мои приказы не исполняются?!"
Тут Ялька опять горько расплакалась и обЦяснила, что она - не
шляхетского рода, но ее отец был управляющим в одном крупном имении. Когда
пришли солдаты, ее отпустили было вместе с прочими свободнорожденными
девушками, но тут (в этом месте Ялька на минуту запнулась) один латышский
унтер "нечаянно нащупал" на ее груди католический крест и попытался его
снять. Прочие девушки быстро расстались со своими крестиками и им ничего не
сделали, а Ялька, по ее словам, "по собственной глупости -- стала мешкать" и
унтер решил, что она - явная католичка и "пытался сделать то, что ваши
солдаты делают с упорными католичками".
Тут Ялькин отец, услыхав шум и крики, вышел на двор, увидал, что
происходит и выстрелил из своего мушкета. Пуля попала в голову унтера -
зачинщика всего этого дела и убила его наповал. А первый из солдат, который
дотянулся, бросив Яльку, до своего штуцера - убил ее отца. Литовцы, надо
сказать, всегда умели умереть с Честью...
На выстрелы прибежали офицеры и хозяин имения. Тут-то и выяснилось, что
Ялька теперь осталась совсем одна - мать ее умерла Ялькиными родами и Ялькин
отец растил ее бобылем. После этого возникла проблема: с одной стороны
погибший унтер несомненно превысил свои полномочия, но сам он погиб и
спросить с него не было никакой возможности. Ялькин же отец, в свою очередь,
тоже был виновен в убийстве солдата, а этот проступок карался смертью, что и
произошло. Но что теперь было делать Яльке? В разграбленном дочиста имении
хлеба могло не хватить даже детям хозяина, чего уж там говорить про
несчастную сироту.
Поэтому, ввиду особой Ялькиной красоты, было решено отправить ее на
торги в матушкино поместье, дабы там она досталась кому-то из офицеров и
таким образом - обеспечила свою будущность.
Матушка, пока слушала эту безыскусную историю, мрачнела лицом на
глазах, а потом, вне себя от гнева, прямо-таки прохрипела:
- "Господа, мы - маленькая страна. Мы - малый народ! Вы же множите
наших врагов на глазах... Не хватало еще, чтоб литовцы ополчились на нас.
Меллера и Бен Леви - ко мне! Из под земли достать!"
Яльку отнесли в баню, где хорошенько отмыли от дорожной грязи, личный
врач моей матушки перевязал Ялькины изувеченные ножки и... Я приказал