демиург, чистоту замысла блюла Навна, ваятельница народной
плоти подготавливала чреду его преемников, демон великодержавия
укреплял силу его меча, а силы христианского Трансмифа берегли
его своим покровом, сотканным из светлого эфира народных
молитв, мученичества погибавших в бою или в татарской Орде и
духовного делания светочей церкви. Недаром его смерть
отозвалась волнами скорби по всей стране, а в позднейшие
времена самые непримиримые движения народного духа видят своего
далекого предшественника в этом родомысле.
Никогда (по отношению к первому уицраору) не сказывалась в
ряде исторических фактов столь отчетливо благословляющая этого
демона деятельность демиурга, как в той горячей помощи, которую
оказывали великим князьям московским пастыри России - главы
церкви; в том оправдании ими дела собирания Руси высшей
национально-религиозной и нравственной целью, которое как бы
осенило это общерусское движение хоругвью церковного
авторитета. Этот ряд явлений, столь ярко сказавшийся в
деятельности великих московских митрополитов, достигает
наивысшей выразительности в благословении Дмитрия Донского на
битву с татарами величайшим святителем тех времен и в личности
инока Пересвета, открывшего Куликовское сражение своим
единоборством с татарским богатырем.
Когда определилось географическое средоточие Российской
метакультуры, естественно и неизбежно этот национальный
духовный очаг и цитадель государственности должен был
увенчаться физическим подобием вершины сверхнародного
трансмифа: Кремлем Земным. Даймоны и другие силы демиурга,
ниспосылавшиеся им к душе, разуму и воле московских князей и
митрополитов, иноков и бояр, зодчих и иконописцев,
прославленных и безымянных, приоткрывали им те образы Небесной
Руси и Фонгаранды, которые ждали своего отражения в камне и
кирпиче. И это (отражение стало возникать: медленно, трудно, из
года в год и из века в век, утяжеленное, беспорядочное, вечно
перестраивающееся, искаженное случайностями, калечимое
пожарами, нападениями чужеземцев и произволом властей, с
золотым венцом царства - на челе, с клеймом рабства и ранами
мученичества - на лице, - и все же прекраснейшее из всего, что
было возможно при духовном и материальном уровне русского
средневековья.
ГЛАВА 2. ХРИСТИАНСКИЙ МИФ И ПРАРОССИАНСТВО
Сколько-нибудь подробный разбор общего, в высшей степени
широкого и сложного вопроса о метаисторическом значении
православной церкви и, тем более всего христианского мифа, -
это тема для многотомного труда или даже для целого цикла
работ. Но ясно и естественно, что внутренняя мистическая жизнь
русской церкви определялась связью именно с общехристианским
трансмифом и с теми иерархиями и сущностями, космическими и
планетарными, которые почитались русской церковью: с Логосом, с
Богоматерью Марией, с ангельскими чинами и с великими духовными
деятелями общехристианского или византийского прошлого. Высокая
ступень их восхождения открывала перед ними возможность
активной помощи сверху вниз, из затомисов, из Небесного
Иерусалима и Синклита Человечества в слой конкретной
исторической действительности, в Энроф.
На протяжении многих веков христианский миф пронизывал и
окутывал духовную жизнь русского общества, сказываясь
решительно во всех областях культуры тех эпох - от "плетения
словес", как понимали тогда искусство письменного слова, до
орнаментики посуды или покроя одежды. Но анализ легко обнаружит
в запасе образов, насыщавших эти искусства, и в эстетических
канонах, тогда выработанных, огромный пласт таких, какие не
имеют прямого отношения ни к идеологии, ни к пантеону
христианства.
Травчатые узоры на тканях и поставцах столь же далеки от
христианского мифа в его чистом виде, как Жар-птица наших
сказок, богатыри наших былин, архитектурные особенности наших
теремов или стилизованные петушки и фантастические звери,
украшавшие печи, прялки и коньки изб. Этот пласт образов
восходит, конечно, к дохристианскому мироотношению, к
зачаточной и так и не развившейся славянской мифологии. Но
важно то, что это мироотношение так же сказывается в XVII веке,
как в XII; совершенно перестает быть заметным или, вернее,
меняет свое обличье оно только в XX. Христианским же мифом оно
не было преодолено или ассимилировано никогда. Произошло
другое: параллельное сосуществование двух мироотношений,
характеризующееся разграничением сфер проявления. При этом одно
из них, христианское, быстро добившееся господства в качестве
общегосударственного и общенародного круга идей, вытеснило
своего соперника из целого ряда областей жизни, и прежде всего
- из области обобщающей и систематизирующей мысли. Второе
отношение укрылось в фольклор, в низовое и прикладное
искусство, в народные обряды и заговоры, в быт, но так никогда
и не поднялось до уровня философских или вообще идейных
обобщений.
С другой же стороны, нас не может не поражать необычайная
его устойчивость, феноменальная живучесть. Уже сама по себе эта
живучесть говорит метаисторику о том, что мироотношение это
коренилось не в случайных, не в преходящих чертах народной
психологии, но в таких, которые присущи народу органически.
Если же мы имеем дело с чертами народной психологии
органическими и неистребимыми, мы всегда имеем перед собой
фактор, связанный с проявлением творчества иерархий, ибо все в
народе, находящееся вне сферы их деятельности, не носящее на
себе печати их труда, оказывается кратковременным, наносным,
эфемерным. В той стороне разбираемого отношения, которая
связывалась с продолжением рода, во всем, что относилось к
повышению уровня и напряженности половой стихии, различается
мутная, горячая, беспокойно колышащаяся субстанция кароссы
Дингры. Собственно, в условиях христианской страны никакой
другой области для ее проявления и не оставалось. Но в
мироотношении этом явственен еще и другой слой, преимущественно
эстетический. Творческая радость, которую испытывали художники
и мастера при создании этой орнаментики, этих сказок и этих
теремов, так и пышет нам в душу при малейшем к ним
прикосновении; любовь к миру, природе, стихиям, в них разлитая,
свидетельствует о том, что уже не каросса, но силы самого
демиурга веяли в создававшей эти произведения человеческой
душе.
Это мироотношение (поскольку речь идет о русском
национальном прошлом) приходится теперь извлекать из-под
пластов христианского мифа либо при помощи кропотливого
научного анализа, либо путем метаисторического созерцания и
размышления. Мироотношение это я бы назвал прароссианством.
Прароссианство есть, в сущности, не что иное, как первая
стадия развития мифа российского сверхнарода.
Сам по себе общий Трансмиф христианства не противоречит и
не может противоречить трансмифам сверхнародов; не
противоборствует и не может противоборствовать им. Напротив:
Мировая Сальватэрра, вся пронизанная силами Логоса и
Богоматери, то есть высочайшей реальностью Трансмифа
христианского, остается в то же время вершиною вершин, смутно
сквозящей через трансмифы сверхнародные. Исторические
перспективы будущего были бы угрюмы и безрадостны, если бы их
не озаряла наша вера в такое грядущее мироотношение, когда
христианский миф будет взаимно дополняться мифами сверхнародов,
сливаясь с ними в гармоническое целое. Но в историческом
прошлом, зрелый уже христианский миф как бы застилал собою едва
возникавший миф российского сверхнарода. Застилал - и в силу
все той же присущей историческим церквам, с их ущербной
узостью, потребности утверждать свой религиозный аспект мира
как единственную и универсальную истину, исключающую самую
возможность существования других.
Сколь благоговейным ни было бы субъективное отношение
метаисторика к христианскому мифу, сколь высоко он ни
расценивал бы роль этого последнего в культурной истории
России, но вряд ли он сможет отделаться вполне от чувства
горечи и сожаления, даже какой-то безотчетной обиды, при
изучении любого из искусств средневековой Руси. Он почувствует,
что тем росткам исконно национального мироотношения, которые
пытались все же проявить себя хотя бы в искусстве, было зябко и
мучительно тесно.
Довлела формула: "Мир лежит во зле". И любовь к нему,
детская жизнерадостность, солнечная веселость и
непосредственность едва осмеливались обнаруживать свое
существование в яркой раскраске утвари, в сказочно-игрушечном,
я бы сказал смеющемся, стиле изразцов или резьбы, в задних
планах икон, где цветы, светила небесные и сказочные звери
создают удивительный фон, излучающий трогательно чистую,
пантеистическую любовь к миру.
Довлел монашеский аскетизм. И творческой деятельности
Дингры отводились самые низы, прикровенное тло человеческой
жизни. Соприкосновение духовности с физической стороной любви
казалось кощунством: в брачную ночь образа плотно завешивались,
ибо любовь, даже освященная таинством брака, оставалась грехом.
Довлел христианский пантеон. И душа, улавливавшая веяние
иерархий сверхнарода и стихиалей, не осмеливалась даже отдать
себе отчет в бытии этих иерархий, не нашедших места в
христианском пантеоне, не санкционированных церковным
авторитетом. Истины богопознания и миропознания казались
исчерпанными двумя Заветами и учением отцов церкви; и всякая
самостоятельная работа мысли оказалась бы подозрительной, едва
ли не еретической.
Довлело отношение к искусству как к второстепенному виду
выражения все тех же истин христианского мифа. И светская
живопись не возникала, скульптура представлялась язычеством,
поэзия прозябала в границах фольклора, танец едва терпелся даже
в виде чинных хороводов, а зачатки театральных действ жестоко
выкорчевывались.
Сопоставив все это, интересно обратить внимание на один
вид искусства, в памятниках которого прароссианство и
христианский миф сумели ужиться рядом, как бы поделив между
собой территорию и почти не смешиваясь даже механически, и
вместе с тем - как это ни странно - художественно и
психологически дополняя друг друга. Я говорю о некоторых школах
церковного зодчества, от шатрового храма до так называемого
"Нарышкинского барокко". Поражает в этих памятниках одна
особенность, ярче всего, пожалуй, сказавшаяся в храме Василия
Блаженного: контраст экстерьера и интерьера. Заразительная,
заставляющая невольно улыбаться всей душой, жизнерадостность
этих пестрых луковок и пузатых колонок, этих стен, превращенных
наивно веселым узорочьем в сказочные сады... А войдешь вовнутрь
- и точно попадаешь в другую культуру, хотя, как это ни
невозможно - почти столь же русскую: решетчатые оконца, узкие
притворы, низкие своды, тяжелые устои, суровые лики, полумрак.
Изгнанный наружу, вовне, миф сверхнарода - и
противопоставляющий себя миру, созидающий внутреннее
пространство, самодовлеющий и нетерпимый миф христианский.
Прароссианство - и православие. И не синтез, даже не смешение,
а почти механическое разграничение сфер действия. А если уж
говорить о какой-нибудь диалектике, то - теза и антитеза.
Можно возразить, что, будучи очищены от наслоения веков,
фрески и иконы наших храмов являют глазам гораздо более яркие
краски, более жизнерадостные мотивы орнаментов, чем принято