теяла роман с сыном Нохума Рабиновича, была в то же время влюблена в од-
ного из русских приказчиков железо-скобяного магазина Котельникова, что
она убежит с ним в субботнюю ночь вскоре после описанного праздника торы
и, скрывшись в женском монастыре среди монашек, будет креститься и вый-
дет затем замуж за этого самого приказчика!
Никакая писательская фантазия не создаст того, что может преподнести
жизнь. Само собой понятно, что бедный кантор метался во все стороны, ис-
кал заступничества, протекции к архимандриту, к игуменье монастыря и да-
же к самому губернатору. Но ничего не помогло. Город кипел, словно ко-
тел. Все ходуном ходило. Была бы это простая девушка, дочь обыкновенного
еврея,-ну что ж, случаются несчастья, ничего не поделаешь! Так нет же!
Должно же это приключиться именно у кантора, у духовного лица! И кто его
теперь допустит к аналою? И на какие средства он теперь жить будет? А
какой позор для прихожан холодной синагоги! Ведь стряслось это именно с
их кантором!
Но что стоило все это в сравнении с тем адом, который пылал в душе
безумно влюбленного паренька, так жестоко обманутого дочерью кантора,
променявшей его, сына почтенных родителей, на котельниковского приказчи-
ка. Зачем нужно было ей обманывать ни в чем не повинного парня, писать
ему письма, целовать руку в праздник торы, клясться в вечной любви и то-
му подобное? Ведь побег с приказчиком - не следствие внезапной страсти,
обо всем было давно условлено. И Шолом вспоминает, как жених ее подруги,
приказчик с огромными ручищами, намекал ему, что с канторской дочкой он
напорется на "костолома". Теперь уж он знает, кто этот "костолом". В бе-
шенстве Шолом проклинает час своего рождения, день, когда он встретился
с канторской дочкой, проклинает приказчика скобяной лавки, котельниковс-
кого приказчика и всех приказчиков в мире. Ах, как было бы хорошо, если
б внезапный огонь спалил все скобяные лавки в городе; если б поднялся
ураган и снес бы все лавки, весь город, или разверзлась бы вдруг земля,
и весь Переяслав, с его мостом и Подворками, провалился бы в тартарары,
как библейский Корей. Нет у Шолома ни капли жалости ни к своим, ни к чу-
жим, ни к старикам, ни к младенцам-к черту всех и вся! И он проклинает
сотворенный богом мир-этот фальшивый, жестокий, отвратительный мир!
Проклинает сотворенных богом людей-этих фальшивых, жестоких, отврати-
тельных людей! Поглощенный такими мизантропическими мыслями, Шолош при-
ходит как-то
домой из училища и чувствует, что голова у него точно свинцом налита,
перед глазами мельтешат круги и какие-то странные фигурки пляшут. Круги
расширяются, фигурки тают, как снег на солнце, и на их место выплывают
новые фигурки. Обедать ему не хочется. Мачеха диву дается. "Чудеса в ре-
шете!"-язвит она, по своему обыкновению. Шолома еле ноги держат, и он
валится на диван. Подходит отец и щупает ему голову. Отец что-то спраши-
вает, он отвечает, но что у него спросили и что он ответил, он не пом-
нит. Кажется, говорили о желудке, о враче, об аптеке. Ему дают в чайной
ложечке что-то горькое, пахнущее миндалем... А голова, ах, голова! И пе-
ред глазами свиваются клубки, они проталкиваются сквозь уши и уносятся с
длинным, протяжным свистом. И будто крошечные мурашки копошатся под ко-
жей, щекочут, кипят, пузырятся внутри, во всем теле. И кошельки, ко-
шельки катятся вниз по горе, бесчисленное множество кошельков. Люди пы-
таются поймать эти кошельки и не могут... Чудно только, что глаза у него
как будто закрыты, а он видит все, что делается вокруг. Он только не
слышит из-за свиста в ушах, ничего буквально не слышит, но видит хорошо.
Все перемешалось-прежние, нынешние его приятели и всякие другие лю-
ди-Шмулик, Пинеле-сын Шимеле, Эля Додин, Ица дяди Пини, постоялец
Вольфсон... Забавнее всего, что котельниковский приказчик, христианин,
молится в синагоге у амвона и поет: "Тебе дано видеть...", а канторская
дочка бьет себя в грудь: "За грех, сотворенный мною..." Из холодной си-
нагоги вырываются приглушенные голоса, странные всхлипывающие голоса.
Это молятся мертвецы. Мертвецы ведь каждую субботу по ночам молятся в
холодной синагоге, собираются молитвенным десятком и молятся. Кто этого
не знает! Ничто не удивляет Шолома, даже то, что приказчик-христианин
поет еврейскую молитву. Одно только поражает его: как это приятель Шму-
лик, которого он только что видел, не спросил его о кладе. Как мог он
забыть о таком важном деле. Шолом открывает глаза, ищет Шмулика и не мо-
жет его на йти. Нет ни Шмулика и никого из тех, кто здесь только что
был. Куда они все девались? Он снова закрывает глаза и прислушивается к
тому, как бьется у него сердце, как стучит в висках. Он чувствует, что
весь обливается потом, плавает в поту, как в реке. Кончики пальцев смор-
щились, как после парной бани, и волосы на голове мокры и липнут ко лбу.
Шолом чувствует прикосновение холодной руки и слышит знакомый вздох.
Он открывает глаза-отец! А рядом с ним постоялец Вольфсон, "Коллектор" в
темных очках и еще какие-то люди. Шолом видит, что все смотрят на него с
состраданием, слышит и понимает, что говорят о нем. "Кризис", - слышит
он, по не понимает, что это за кризис. Ему приятно, что он стал предме-
том общей заботы и что все интересуются им. Больше всех озабочен отец.
Он наклоняется к нему и спрашивает, чего бы он хотел. Шолом отвечает не
сразу. Он хочет прежде всего оглядеться, понять, что с ним. Проходит не-
которое время, прежде чем он приходит в себя и начинает понимать, что
тут произошло: он был болен, должно быть сильно болен, и ему теперь луч-
ше. Лучше? Нет, великолепно! Осмыслив это, он проводит языком по запек-
шимся губам и произносит всего лишь одно слово:
- Крыжовник!..
Отец переглядывается со стоящими рядом людьми и переспрашивает его:
-- Крыжовник? Какой крыжовник?
-- Варенье!--отвечает больной неожиданно грубым голосом, который сна-
чала звучит высоко, дискантом, а потом-низко, басом. Больной даже сам
пугается, таким незнакомым показался ему собственный голос. За время бо-
лезни Шолом так изменился, что, когда недели две спустя сойдя с постели
и еле добравшись до зала, он взглянул в зеркало, то с трудом узнал себя.
Перед ним стоял совсем другой человек. Прежде это был занятный мальчонка
с красными пухлыми щеками, живой, подвижной, со смеющимися глазами,
подстриженный в кружок, с кудрявым хохолком белокурых волос на лбу. Те-
перь он побледнел, щеки впали, глаза стали большими, взгляд задумчивым,
а сам он очень вытянулся. Его остригли наголо, как татарина, сняли свет-
лые курчавые волосы. Теперь это совсем другой парень.
Но изменился он не только внешне. Он весь преобразился. Шолом
чувствует, что в душе у него произошел кризис. И ему становится жаль,
сердечно жаль своего глупого наивного прошлого, которое уже не вернется,
не повторится никогда, никогда. И уже теперь, пережив в своей памяти те
счастливые годы и переходя к дальнейшим, он с тихой грустью оглядывается
назад и прощается навеки со славными годами своего детства:
- Прощай, детство!
Ч а с т ь т р е т ь я
68
ШОЛОМ ДАЕТ УРОКИ
Что значит "давать уроки". - Молодые и старые учителя. - Сила грамма-
тики. - К нему приходят по протекции. - В переяславском городском саду и
у мачехи в доме. - Компромисс. - Герой получает место и укладывает свои
книги
Трудно сказать, кому, собственно, принадлежала инициатива, то есть
кому первому пришло в голову, чтобы юноша, не полных семнадцати лет, без
признака усов на верхней губе, не закончивший курса уездного училища,
взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом
давать уроки. "Давать уроки" - это значило обучать мальчиков и девочек
всему тому, чему учили в "классах", обязаться пройти с ними определенный
курс, подготовить их к определенному сроку так, чтобы они могли посту-
пить в училище или сдать экзамены.
Сдавать экзамены стало обычным делом, это вошло в моду. Все и вся го-
товились к экзаменам. Мальчики и девочки, женихи и новобрачные, даже лю-
ди с бородами взялись за грамматику Говорова, за арифметику Евтушевско-
го, за географию Смирнова, за геометрию Дистервега, принялись заучивать
басни Крылова и зубрить словарь. Началась какая-то эпидемия экзаменов.
Понятно, что при такой эпидемии учителей в городе не хватало. Профессио-
нальных учителей евреев было только два: первый из них, глухой старик
Монисов, не имел зубов, а потому не говорил, а плевался; второй, Ноях
Бусель, был помоложе, знал французский, носил синий мундир, начищенные
сапоги, но уж очень запрашивал. Преподавали еще писец Иця и его брат пи-
сец Авром - франтоватые человечки с красными, пухлыми, словно пампушки,
щечками. Эти, правда, брали очень дешево, но были не в ладах с русской
грамматикой и никак не могли справиться со словом "печенеги". То есть
они знали, что в слове печенеги где-то полагается быть букве "ять", но
они никак не могли угадать, куда ее поставить - после "п", после "ч",
после "н" или уж вовсе после "г". Так же не ладили они с буквами "с" и
"ш". Когда дело доходило до слов "суша" или "Саша", они могли с одинако-
вым успехом написать "шуса", "суша", "шуша" или "Саша", "Шаса", "Шаша".
В городе среди молодежи ходил анекдот о том, что братьев как-то попроси-
ли перевести на русский язык предложение: "Саша сушился на суше", и один
из них написал: "Шаса шусился на шусе", а другой: "Шаша шушилса на шу-
ше".
Разумеется, это был только анекдот, но как их, бедных, огорчил этот
анекдот, когда он дошел до них. И в самом деле досадно. Как! Они, можно
сказать, выучили писать весь город - от мала до велика, - и вот приходят
щенки, у которых еще молоко на губах не обсохло, и рассказывают анекдо-
ты!.. Так или иначе, но грамматика стала ходким товаром, без грамматики
шагу не сделаешь. Дошло до того, что даже дядя Пиня, который, как вам
известно, ненавидел "классы", как правоверный еврей свинину, тоже приз-
нал, что грамматика - стоящая вещь. Он - человек, разъезжающий по ярмар-
кам, торгующий с Москвой, пользующийся уважением у русских и сам прек-
расно изъясняющийся по-русски, - все же чувствует, что ему недостает
грамматики (при слове "грамматика" дядя Пиня почему-то показывал пять
пальцев). Однако, чтобы его племянник не слишком мнил о себе, дядя Пиня
каждый
раз считал необходимым добавить, что он не понимает, почему, зная грам-
матику, нужно обязательно ходить без шапки, садиться за стол, не сотво-
рив омовения рук, и писать в субботу. Ему кажется, что одно другому не
мешает - можно знать грамматику и ходить в шапке, совершать омовение и
не писать в субботу. Дядя Пиня как хороший знаток библии придерживался
закона. Он никак не мог простить Шолому его старого греха - писания на
заборе... Но кто станет теперь считаться с дядей Пиней! Как в самом деле
не возомнить о себе пареньку, который получает стипендию, дает уроки,
"загребает золото". Ведь его на части рвут, из-за него дерутся. Все хо-
тят, чтобы именно он, а не кто-нибудь другой готовил их детей в училище.
К нему уже ищут протекцию: приходят, например, от "Коллектора" в темных
очках, ведь он друг и брат Нохуму Рабиновичу. Люди просят "Коллектора"
замолвить словцо перед Нохумом, чтобы Нохум в свою очередь замолвил сло-
вцо перед сыном и тот уделил бы им хотя бы полчаса в день: "Говорят, у
его Шолома легкая рука, он лучше всех готовит к экзаменам". Отцовское
сердце тает, душа радуется-шутка ли, дожить до такой чести! Хотя, по
правде говоря, радости мало, Какая уж там радость, когда родное дитя и в
глаза, не видишь! Первую половину дня Шолом в училище, а во вторую поло-
вину допоздна уроками занят. Вечером же он гуляет с товарищами в городс-
ком саду. Летом переяславский городской сад-настоящий рай. Там играет
военный оркестр под управлением полкового капельмейстера-еврея с черной