можно незаметней, промелькнуть. Будто прокрадывалась - бочком-бочком,
вполоборота, как тень.
Ее действительно коснулось.
Однажды, откуда-то возвращаясь, он заметил ее в их дворовом скверике на
скамейке - одну. Был осенний, довольно теплый вечер, темно. Его неожиданно
окликнули - из этой еще не совсем сгустившейся тьмы, пронзенной крошечной
светящейся точкой - горящей сигаретой.
Девочка курила, неумело, как он отметил потом про себя, не затягиваясь,
а уж что-что, но это им уже было пройдено в дворовой школе: лучше было вовсе
не брать в рот сигарету, чем курить не в затяжку, - засмеют. Он уже прошел -
через кашель, отвращение, противный вкус во рту, азарт, головокружения,
тихую заторможенность, тревожно-острое ощущение вдруг приблизившейся
взрослости - к равнодушному "не хочу" или "ну ладно, давай"...
Она окликнула его.
- Куда бежишь, маменькин сынок? - голос у нее был странный, плывущий
какой-то, растекающийся, словно бы и не ее. - Иди посиди со мной, малыш,
покурим, - и смешком, мелко так, дробно, рассыпчато, хрипловато: - Или
боишься?
Так она это сказала, что он, даже не собираясь отвечать или
останавливаться, зачем это ему надо было - связываться с ней, с девчонкой,
которая к тому же еще и задиралась, очень ему нужно было, он тем не менее,
растерянно и настороженно, подчинился, что-то его подтолкнуло - то ли
странность ее клекочущего голоса, то ли?..
Чего это он должен был ее бояться? Нисколько он ее не боялся, вот еще,
- и что-то тоскливо, тревожно, сладко заныло, зазнобило внутри, когда,
приблизившись, неожиданно ткнулся взглядом в светлеющие в темноте коленки.
- Смотри-ка, не боится, - ехидно заметила она, когда он подошел. - А
мне казалось, что ты меня боишься, особенно в подъезде.
Вот оно что, вином от нее пахло, точно - вином, знакомый запах. Его не
мог перешибить даже табачный дым, запах агрессии и чего-то непредсказуемого,
что сразу же появлялось в старших ребятах или взрослых мужиках, стоило им
только выпить. Все им становилось нипочем, - это Илья уже усвоил. В них
словно действительно бес вселялся, как говорила бабушка, толкал и выталкивал
в конце концов из двора, на простор улицы, в неизвестность, и нередко они
потом возвращались с фингалами под глазами, ссадинами и кровоподтеками, а на
следующий день бывало наведывался участковый, ходил по квартирам.
Но и во дворе они могли тоже, и в подъезде, сколько раз. Так ему
впервые засунули в рот бычок, почти возле собственной квартиры, насильно,
обжигая губы, на, покури, парень, щерясь хищно в лицо, покури, обдавая
винным перегаром, на... Его чуть не вытошнило, а потом отец с белым от
ярости лицом огромными прыжками гнался по лестнице вниз за обидчиками, но
так и не догнал. Никогда Илья не видел у отца такого лица - цвета серого
мела.
Да, от нее совершенно отчетливо пахло вином, сомнений не было.
- Закуривай! - Она со смешком протянула ему пачку "Явы" и спички,
коснувшись его руки. Пальцы были теплые, даже горячие, как ему показалось.
Он принял, но закуривать почему-то не стал.
- Не хочешь? - хмыкнула она. - Скучный ты какой-то...
- Ну чего тебе? - нарочито грубо, даже изменяя голос, чтобы прозвучало
еще грубее, еще более взросло, спросил он.
- Мне? - вдруг серьезно переспросила она, отворачивая лицо. - Да ничего
мне от тебя не надо, тоже выдумал. Скучно мне, понятно? Она помолчала. -
Мать с Лилькой очередного жениха потчуют, а мне скучно. Надоели они мне со
своими женихами - сил нет! Противно все! - непонятно кого имея в виду,
сказала она, то ли женихов, то ли мать и сестру, то ли всех вместе. -
Надоели, ужас! - и ткнув рукой в скамейку возле себя, позвала: - Садись
посиди, чего зря стоять?
И снова неведомое заставило его подчиниться, хоть он и не хотел вовсе
сидеть. Весь он был напряжен, натянут как струна, готовый в любую секунду
сорваться и убежать. Выходило, он и впрямь боялся ее; сигарета в руке
смялась, превратилась в бумажный комочек, из которого сеялись в ладонь
табачные крошки.
Он не понимал, зачем тут сидит, зачем ему - рядом с этой странной,
словно бы не в себе девчонкой, как будто чего-то ждущей от него. И он тоже
вроде ждал - от себя или от нее, подчиняясь тому самому, неведомому, что уже
подогнало его сюда, к этой скамейке, а теперь вот и усадило.
- Вот ты мне скажи, - хрипло произнесла она, выдыхая дым, - зачем
пишутся стихи? А?
Вопрос был настолько неожиданен, что он невольно повернул к ней лицо,
пытаясь разглядеть: не издеваются ли над ним? Не смеются ли? Очень похоже
было.
- Молчишь? - продолжала она. - Сам не знаешь, да? И я не знаю, и никто,
наверно, не знает, даже те, кто их сочиняет. Я почти уверена, что не знают.
То есть, может, думают, что знают, а на самом деле... Не бродить, не мять в
кустах багряных... Или - что в имени тебе моем? Под насыпью во рву
некошеном... Суров ты был, ты в молодые годы, - она затихла, а он все
соображал, все пытался уяснить, не морочат ли ему голову, ловя в плывущем, с
хрипотцой, голосе насмешливые нотки, и ловил.
Он больше не сомневался, когда она произнесла последнее, как обухом...:
- Двор мой, двор, вот и ты пожелтел, не шумят больше липы и клены, -
это она произнесла почти шепотом, он еще подумал, что ослышался, - двор мой,
двор, вот и ты опустел и заснул под дождя перезвоны...
Он смотрел на нее сквозь будто бы даже поредевшую темноту и видел на ее
лице улыбку. Она улыбалась куда-то мимо него, вытягивая одно за другим такие
непривычные, сквозящие, пробитые ознобом, беззащитные в своей отъятости от
него слова:
- Двор мой, двор, ты мне дорог сейчас, сколько славных минут здесь
прошло, - продолжала она, улыбаясь его ошарашенности, - выручал меня ты не
раз, - она все точно говорила, - ты свидетель того, что ушло...
Того или тому? Он ломал голову над этим вопросом, хотя, наверно, это не
имело никакого значения. Можно было и так и эдак, она же сказала: т о г о, а
ему показалось, с чужого голоса, что нужно - т о м у, правильнее - т о м у,
и вдруг стало нестерпимо стыдно, до взорвавшегося внутри жара. Снова все
спуталось.
- Это ты написал?
Он не знал теперь: признаваться или не признаваться? Стыдно было. Можно
было не признаваться: ему вроде бы и не принадлежало. Он уже вполне готов
был отречься, только одно мучило: откуда?..
- Ну, предположим... - вызывающе проговорил он.
- Ты знаешь, мне нравится, - она шумно выдохнула дым, словно
спрятавшись в него, закрывшись с этой своей улыбкой, не поймешь -
насмешливой или какой, - не Пушкин, конечно, но что-то такое есть. Ты только
не обижайся, мне вправду нравится. Я так и думала, что это твои. А ведь
действительно интересно: зачем? Не знаешь?
- Не знаю, - теперь уже вслух согласился он, с которым тоже неведомо
как произошло: вдруг, ни с того ни с сего накатило, само собой, он только и
успевал - записывать. А потом исчезло, и сколько он ни пытался, ничего не
получалось. Иссякло.
Но ей-то откуда известно?
- Какая разница? Разве это имеет значение? - как-то совсем взросло
пожала плечами.
- И все-таки...
- Ну нашла, если хочешь. Тетрадку нашла... - И смолкла, похоже, не
собираясь ничего больше объяснять. Потом снова заговорила, быстро, словно
себе самой: - Все в подъезде друг про друга знают. Думаешь, о тебе ничего
неизвестно? Еще как известно, больше чем ты думаешь...
Хорошо хоть, в темноте она не видела, как снова заливается краской его
лицо: что же ей было известно такого про него и что они вообще друг про
друга знали?
- Сказать тебе, чего бы я хотела больше всего? - шевельнулась,
отбрасывая в сторону краснеющий уголек сигареты. - Научиться играть на
фортепьяно. Или - на гитаре. Смогла бы тогда сочинять музыку к разным
стихам, какие понравятся, чтобы песня получилась, правда... - Она что-то
замурлыкала себе под нос, тихо, как бы подбирая мелодию, слов не разобрать,
но он расслышал: - А того, что ушло не жаль, - так она мурлыкала, - хоть и
сердце трогает грусть, та-та-та, вот уйдет мое детство в даль, та-та-та, и к
тебе я, мой двор, не вернусь.
Получалось и в самом деле похоже на песню.
Странно они сидели.
Теперь он и вовсе не понимал - что делать и что говорить, хотя
напряжение поослабло, и стыд, что кто-то еще знает о стихах, исчезал, а она
ногой подрыгивала, по-девчоночьи так, смешно, совсем по-детски, что Илье
стало спокойно, даже легко.
А ведь скажи кому-нибудь из ребят, на смех бы подняли: девчонка пьяная
позвала, а он...
Ну и что? Он никому не расскажет.
Благодаря этой странной девчонке, Динке, слившись с тем ее плывущим
голосом и белеющими в темноте коленками, тот вечер в нем удержался. И эти
строчки...
После того вечера, встречаясь с ним во дворе или в подъезде, она
заговорщицки-приветливо улыбалась ему, а он всякий раз смущался и отводил
глаза: ведь он так и не понял, чего она ждала от него. И что теперь могла
думать о нем, растерявшемся тогда. Может, все-таки смеялась над ним?
Так ему казалось, потому что не стихи уже тогда волновали его, стихи,
впрочем, тоже, но больше другое, о чем часто толковали, собираясь во дворе,
ребята, окружая кого-нибудь постарше, поопытней. Байки о похождениях и как
все было, в самых острых, неправдоподобных, невероятных подробностях, и что
все о н и, имелись в виду девчонки, хотят только одного, а просто делают
вид, что им нужно другое, и что-то такое, пряное, головокружительное,
хмельное начиналось, реяло в воздухе, отчего и тоскливо и страшно, и весело,
и отчаянно становилось.
Иногда Илье казалось, что все врут, придумывают, сочиняют - так просто,
легко получалось, как будто не было никаких преград, никаких слов, а будто
само собой. Он не верил. Не мог себе представить.
Старшая с первого этажа ходила со вздувшимся животом, синеватыми
кругами возле запавших глаз и оплывшим, враз постаревшим лицом. С ней жил
слесарь из жэка - как муж с женой, и криков вроде поубавилось.
Однажды, войдя в подъезд, он увидел Динку с двумя незнакомыми парнями,
не из их двора. Они стояли, прижав ее к стене, загораживая, и один что-то
глухо гундосил, низко наклоняясь к ее лицу, вплотную, почти не видно было за
ними.
Поднимаясь по лестнице, Илья услышал тихое: "Ребята, не надо..." -
голос тусклый, снова, как ему показалось, расплывающийся, который тут же
накрыл глухой мужской: "А что ты строишь из себя?.." Он обернулся и увидел
два блестящих глаза оттуда, снизу, из угла, на него устремленные, пересекся
с ними взглядом, но - как будто не увидел. Не должен был увидеть.
Ну да, она и была такой, как про нее говорили. Он был уверен, что если
бы она захотела, то ей ничего не стоило вырваться, в конце концов, она могла
закричать, позвать на помощь. В своем доме, в своем подъезде. Время не
позднее, и до квартиры два шага...
Он поднялся к себе на этаж, прислушиваясь напряженно, но ничего не
услышал больше. В ту минуту он почти ненавидел ее - зло, мучительно,
тоскливо... Даже не знал, за что. Наверно, за то, что она такая же, как ее
сестра, ничуть не лучше, что с этими, там, внизу...
Вдруг вспомнилась игра, затеянная ребятами года три назад: кто-нибудь,
специально проходя рядом с "этой", со старшей сестрой Динки, должен был
тихо, чтоб она одна и слышала, даже не сказать, а прошипеть:
ш-ш-ш-л-ю-х-а... И как она вдруг отшатнулась, словно от удара, руку
вскинула, пытаясь защититься, и глаза у нее стали такие же, как сейчас у
Динки, внизу, - затравленные и... молящие.