Оживить Силина оказалось довольно просто: стоило коснуться, как он
дернулся, вскочил, замотал головой, заморгал - и наконец вспомнил, где он и
что. Потом они вместе пробовали разбудить Сергея, но тот взмыкивал и лепетал
невразумительное, не открывая глаз.
Время уже подбиралось к одиннадцати, скоро Силину было выходить. Они
пили кофе в комнате на диване, Силин был печален. Время от времени вскидывал
грустные, слегка воспаленные глаза на Лизу. Когда кофе было допито, он взял
ее за руку, мягко притянул к себе. Все-таки ты очень красивая, сказал,
очень, жаль в свое время...
Приезжай еще, сказала Лиза, мы тебе рады.
И только? - Силин держал ее руку в своих ладонях - прохладных. А что бы
он хотел? О, он многого бы хотел, тихо, но решительно, даже с какой-то
отчаянностью в голосе. Он всегда хочет слишком многого. Когда они теперь
увидятся?
Он обхватил Лизу за плечи, как не раз уже за этот долгий, суматошный,
странный день. Лицо оказалось совсем близко. Не надо, сказала Лиза,
осторожно пытаясь отстраниться. Надо, сказал Силин, ты сама чувствуешь, что
надо, нам обоим, вместе... Губы скользнули. Зачем, сказала Лиза, ты все
испортишь. Я ведь уеду, повторил Силин, жизнь проходит, это несправедливо.
Сергей может войти, сказала Лиза, пытаясь встать, ты опоздаешь. Это мое
дело, твердо сказал Силин, не отпуская ее, захочу - останусь. Или она
приедет к нему. Друзья юности больше чем друзья, она знает! Нет грани. Для
него это важно, очень!
Задыхаясь, так и повторяла: он опоздает, опоздает...
ПРОЩАНИЕ
Тележку подвезли к автобусу, оттуда подтолкнули гроб, а те, кто стоял
снаружи, подхватили, потянули на себя, установили на валики, и тут он уже
скользнул сам, легко, словно не было в нем смертного груза. Множество
мужчин, пожилых и помоложе, сразу обступили, теснясь, наталкиваясь друг на
друга, все исчезло за их плечами, спинами, пальто и плащами - и двинулись,
пошли, двери распахнули, в полумрак, за стеклянной прозрачной стеной серый
ноздреватый снег, холодно, холодно, почему так холодно? И снаружи, и здесь,
в здании, на мраморных полах...
Внезапно расступились, распались на две половины, на две стороны, они с
матерью натолкнулись на открытый гроб - как ударились. Мать испуганно
отпрянула, вздрогнула, впилась руками в Танину руку. Лицо близко, словно
восковое, заостренный нос, е г о лицо и как будто чужое. Неузнаваемое.
Таня видела сейчас как бы издалека, но тоже отступила, напряглась всем
телом, еле сдерживая внутреннюю дрожь, и теперь стояла, замерев, скомканно
дыша, видя и не видя. Не вмещалось в нее. И стоять трудно, удерживая
обвисающее, падающее тело матери, одной бы не справиться, если бы не Костя с
другой стороны.
Откуда-то, метрах в пяти наискосок, возникло нечто вроде кафедры, или
трибуны, что-то в этом роде, за ней человек, кажется, видела его раз или два
у них дома. Широкоплечий, массивный, с коротко остриженной головой, весь как
бы литой, и голос тяжелый, хрипловатый, все сильнее, все громче: они
прощаются-крупный-ученый-талантливый-организатор-отзывчивый-товарищ-лучшие-годы...
Голос осекается, сильная рука тянется к вороту пальто, обрывается, с глухим
стуком ложится, сжатая в кулак, на кафедру.
Один за другим сменяются, скорбные, торжественные, голоса неробкие, лиц
не различить в полусумраке, говорят, говорят... Любили и уважали, уважали и
ценили, большой жизненный путь, верный патриот...
Мать всхлипнула рядом, то и дело поднося платочек к глазам, скомканный,
мокрый, наверно, насквозь, и у самой Тани слезы навертывались, застилали -
стоило коснуться взглядом отцовского лица, резко, незнакомо помолодевшего.
Она помнила его другим, хотя он всегда был моложавым, подтянутым, пудовые
гири тягал по утрам, ледяной водой обливался...
Мать ставила им с братом в пример. Отец... Видный, крепкий, энергичный,
волевой... Еще бы, в сравнении с ним они были рохлями, мямлями, лентяями. Им
бы хоть чуточку его энергии!
Что говорить, отец знал толк в жизни. Охотник! Приезжали за ним на
черной "Волге" (своя, бежевая, стояла в подземном гараже), он им снизу махал
рукой, прощаясь. Знал, что все трое - Таня, мама, Костя - смотрят на него в
окно, любуются им, улыбался счастливо - в штормовке, с любимой своей
двустволкой какой-то иностранной фирмы, с ягдташем... А как он играл в
теннис! На корте ему не было равных. Пал Сергеич! Пал Сергеич! Умел, помимо
прочего, обаять, обворожить, не случайно же все эти люди...
А дома, естественно, был царь и бог. Их поклонение принималось
спокойно, как должное, все было в порядке вещей, с легкой мудрой усмешкой,
словно знал про себя и про них, и вообще про жизнь...
Никогда не забывал про них. О д е т ы были с Костей - конечно,
благодаря ему. Из каждой загранкомандировки что-нибудь обязательно им - ей и
брату, ну и, разумеется, матери, которую обожал. Нет, не сказать, что он их
особенно баловал - Таня навидалась таких, чад сиятельных папочек, и в
английской спецшколе, где сама училась, и потом в институте. Нет, такими о н
и не были, где-то отец умел остановиться, не перешагивал черты в заботе о
них. Не исключено, что благодаря матери (жалкий мокрый платочек в кулаке),
вот кому теперь будет действительно трудно! Всегда повторяла: много ей не
надо, лишь бы здоровы были, и какое-то органическое неприятие х а м с т в а,
без позы, без красивых жестов, тихое, почти незаметное. Но они чувствовали.
Почти во всем уступала отцу, но мнение свое имела. И на решительного отца,
не любившего, когда ему прекословили, действовало. Оглядывался. Советовался.
Но для них делал действительно много, да что говорить, в с е делал: и
что учились в престижных, а главное, перспективных вузах - тоже благодаря
ему, его связям, положению, наконец. Все правильно: поставил на ноги.
С ними-то понятно, дети как никак, но и эти вот, красно глаголящие:
прекрасный товарищ, верный друг... Многим помогал, кто потом, именно
благодаря его поддержке, опеке, выбивался в люди, в начальники, куда-то
ездил в командировки... Часто просто из хорошего расположения, из
великодушного желания помочь.
Звонили ему потом, благодарили, приходили домой к ним, с цветами,
коньяком - Костя утаскивал опорожненные бутылки к себе в комнату, на шкафу
целая батарея, коллекция, и ни за что не соглашался выбросить, хотя мать
требовала. Приглашали и к себе, или в ресторан, от чего отец чаще всего
отказывался. Или - кто знал (а кто не знал?) - на охоту.
Но и позже не забывали.
Однажды отец взял их всех с собой, нет, не на саму охоту, а туда, где
охотился. Таня, тогда совсем девчонка, все-таки кое-что помнила, даже
отчетливо, как будто совсем недавно. Ехали на собственной машине - отец сам
вел, что делал нечасто, на службе был шофер. И не одни - еще три машины с
приятелями отца, кто с женой, кто с кем... Часа три, не меньше, сначала по
шоссе, потом по бетонке, пока не уткнулись в ворота, большие, металлические,
рядом будка, вокруг забор с колючей проволокой поверху.
За воротами оказался большой двухэтажный, из красного кирпича дом, с
лоджиями, с открытой верандой на втором этаже, где стояли белые плетеные
кресла, круглые столики, с бильярдной внизу...
Красота! Сверху далеко видно - клены в золоте, разлапистые старые ели,
и дальше лес, лес...
Мужчины сразу же отделились - занялись охотничьим снаряжением, женщины
устраивали ночлег, стелились, хлопотали на кухне, а Таня с Костей увязались,
предварительно обследовав дом, за Прокопычем - невысоким, кряжистым
мужичком, который чуть раньше встретил их у ворот, распахнул, с каждым
поздоровался за руку, сильно встряхивая и заглядывая в глаза. Вместе с ним
они направились к небольшому бревенчатому домику неподалеку, почти
незаметному за деревьями - ни дать ни взять избушка на курьих ножках.
Избушка, избушка, стань ко мне передом, а к лесу задом.
Избушка оказалась настоящей баней, с печкой-каменкой, полками, душем,
развешенными вдоль стены в предбаннике березовыми вениками. Тут же и самовар
стоял на столике, с красивыми чашками и заварным чайником. Помогали
Прокопычу таскать березовые полешки, а он, подкладывая их в печь, где уже
вовсю полыхало, так что гул стоял, хитро прищуриваясь, подмигивал им: ну
что, попаримся, а? Чуете, дух какой? - и сводил к переносице густые
седоватые брови.
Дух был замечательный - деревом пахло, травами, сухими березовыми
листьями, еще чем-то... А когда вылезли, то чуть не оглохли от осенней сырой
свежести леса, от таинственного сумеречного шума.
Сколько они тогда там прожили, дня два или три, она не помнила, но зато
не забыть, как парилась в баньке вместе с женщинами, задыхаясь от жара, но
не желая уходить, когда мать, большая, розовая, отсылала ее, хватит, хватит
на первый раз, голова заболит... И как за грибами ходили, тоже прекрасно
помнила. Мужчин уже не было, они ушли очень рано, а может, и в ночь, вместе
с Прокопычем. Опят набрали столько, что мать дома потом неделю возилась,
заправляла в банки, на кухне не повернуться... И чаепития на веранде
помнила, на нежарком осеннем солнышке, женские неторопливые разговоры,
лото...
Костя хандрил - на охоту его не взяли, несмотря на слезные мольбы и
угрозы пойти самовольно, так ему хотелось, что Тане его жалко стало. Ей же и
без того было хорошо там, просто хорошо, как редко бывает. Словно внутри нее
что-то распахнулось - и туда вошло.
Мужчины появились, когда совсем стемнело. Их давно ждали, накрыв стол,
даже беспокоиться начали, а потом вдруг лай, грузный топот сапог, лицо отца
- усталое, заросшее темной щетиной, улыбающееся... Женщины снова побежали на
кухню - смотреть и готовить добычу, а мужчины, прихватив бутылки и стаканы,
сразу подались в баню.
За стол сели - уже глубокая ночь была, они с Костей таращили глаза, но
уходить не желали, да на них и не очень давили, только мать изредка
неодобрительно поглядывала, отец же был тих, размягчен, молчалив, улыбался
чему-то своему. Может, охоту вспоминал, может, еще что-то.
Потом, засыпая, она все слышала гул в большой комнате - зале, как ее
называли, - громче, громче, и вдруг голос отца, неожиданно резкий,
непривычный, она даже испугалась. Слов не разобрать, да она и не пыталась -
неудержимо клонило в сон.
Ночь была и тогда, когда Таня, внезапно, от какой-то внутренней тревоги
открыла глаза, словно и не спала, в комнате ни зги, и шепот совсем близко -
родительский. Отец, то и дело срываясь на полный голос - тише! тише! -
яростно доказывал что-то, а мать тихо, упорно возражала. Потом они словно
поменялись ролями: теперь уже мать его в чем-то убеждала, а отец раздраженно
отвечал.
Таню снова медленно окутывала, спеленывала вязкая одурь сна, где все
растворялось, исчезало, и только в какое-то мгновение возник свет - отец в
дверном проеме, еще кто-то, теснясь, заслоняя свет, снова то стихающие, то
громкие, чуть не до крика голоса. Или, может, ей только снилось - скрипнула
дверь, темнота сразу все поглотила.
На следующий день у отца было угрюмое, серое лицо, веки набрякли и
взгляд - тяжелый, отстраненный, чужой. Таня ловила его в зеркале, висевшем в
кабине над лобовым стеклом. Отец вел машину сосредоточенно, напряженно,
костяшки пальцев на руле побелели... Как будто от кого-то или от чего-то
убегали, уносились, или, наоборот, стремились, торопились куда-то.
Подбородок и скулы твердели...
Отец почувствовал, что она за ним наблюдает, - губы дрогнули в
полуулыбке, но взгляд все равно сумрачный, далекий, и на улыбку почти не