и так надолго застывала, словно изваяние, лишь изредка вздрагивая и поводя,
как локаторами, высокими клиновидными ушами. Иногда она поднимала голову и
величественно оглядывалась по сторонам, словно проверяя, все ли на месте,
или вдруг начинала настороженно вглядываться во что-то, только ей видимое, а
то неожиданно взлязгивала зубами, ловя какую-нибудь слишком назойливую муху.
На нас она обращала внимание лишь постольку, поскольку мы существовали
в вверенных ей пределах. Не то что бы мы совершенно ее не интересовали, нет,
иногда она даже очень внимательно за нами следила, за всеми нашими
передвижениями во дворе, а то внезапно возникала в доме - на кухне или в
комнате, или взбиралась по узкой, крутой, вьющейся лестничке ко мне в
мансарду.
Она садилась возле двери и некоторое время наблюдала за мной, или мы
оба смотрели друг на друга, она - с невозмутимым, загадочным выражением, я -
с любопытством и некоторым, не скрою, беспокойством. Так и сидели - глаза в
глаза, кто дольше выдержит. Чаще все-таки не выдерживала она, широко зевала,
распахивая огромную зубастую пасть с длинным алым языком и, взмахнув
саблевидным серебристым хвостом, с достоинством удалялась. Туп-туп-туп -
когтями по дереву и поскрипывая ступеньками.
Было, было что-то тревожное, даже пугающее в этом пристальном собачьем
взгляде. Неуютное. Не знаю, чувствовал бы я нечто похожее, будь собака моей
собственной или хотя бы другой породы, - сказать трудно. Скорей всего, да.
Своя собака и есть своя, ты ее знаешь со щенячьего возраста, она на твоих
глазах выросла, ты ее из собственных рук выкормил и все повадки ее тебе
известны, как дважды два. А тут...
Немецкая овчарка, она и есть немецкая. За ними по отношению к человеку
числится не очень благовидное. Правда, их ли тут вина? Умом-то отдаешь себе
в этом отчет, а что делать с легким холодком в затылке и колкими щекотными
мурашками вдоль позвоночника?
Иногда она подходила вплотную и независимо обнюхивала меня, шевеля
смоляным влажным носом и допытываясь какого-то своего собачьего знания,
которое зрением не исчерпывалось. И мне казалось, что я понимаю ее - ведь и
с нами, людьми, бывает, что не только окружающие предметы, вроде бы
привычные, но и давно знакомые, даже самые близкие люди вдруг озадачивают
именно незнакомостью - будто впервые видишь: откуда? Возникают с
ошеломляющей новизной - смотришь и поражаешься.
Вот и у нее в тайниках ее собачьего сознания, при взгляде на меня,
вероятно, возникало: откуда? В ее доме, на ее территории, ест, пьет, спит -
кто такой?
Как ей было объяснить?
И себе-то часто не объяснить самых даже элементарных вещей - как все
происходит и случается в этой жизни.
Бывало, что она устраивалась тут же, в мансарде, искоса наблюдая за
мной, словно надеясь разгадать меня по какому-нибудь случайному жесту,
который выдаст меня с головой. И я не знал, то ли быть ей признательным за
такое внимание, то ли обижаться за недоверие. Взгляд ее тревожил, проникал
внутрь, пронизывая, подобно сконцентрированному энергетическому сгустку.
В конце концов я не выдерживал и спускался вниз, а спустя пару минут
раздавался скрип ступенек под Джульиным тяжелым телом и требовательное
карябанье о дверь, если я прикрывал ее.
А как она делала первый шаг за порог! Это нужно было видеть: голова
высоко поднята, уши навострены, тело вытянуто в струнку... Красивая и
гордая!
Хозяйка!
То ли открытое небо на нее так действовало, пробуждая древние инстинкты
и одновременно вселяя ощущение собственной силы и власти, то ли она
действительно чувствовала себя хозяйкой и по-хозяйски бдительно оглядывала
свои владения.
Было бы однако ошибкой думать, что Джулия только ко мне проявляла такое
пристальное внимание. Однажды жена пожаловалась, что была сильно напугана,
вдруг увидев устремленные на нее мерцающие в сумраке Джульины глаза.
Но ведь, с другой стороны, и мы тоже любили наблюдать за ней, лежала ли
она в любимой позе на своей командной высоте или бродяжничала по саду с
низко наклоненным к земле носом. Так и притягивало к ней взгляд, и вовсе не
только потому, что была она такая ладная и сильная, а вероятно, еще и
потому, что тем самым мы как бы заглядывали в тот, другой, с нами связанный,
но одновременно и вполне самостоятельный, автономный мир, где она была таким
же центром, таким же средоточием, как мы в своем.
Не знаю, кто как, а я очень даже чувствовал эту ее независимость от
меня, эту дистанцию посторонности, которую если что и способно преодолеть,
то только любовь. Только, о какой, собственно, любви могла идти речь, если
мы были всего лишь гостями в этом доме, временными приживалами, и Джулия
наверняка нисколько не сомневалась в этом, временно же мирясь с нашим
беззастенчивым вторжением.
Мы все чувствовали.
Жена никак не могла привыкнуть к дому, приспособиться к новым условиям,
вполне, кстати, комфортным, хотя поначалу ей очень нравилось - и просторный
дом, и сосны, и сад...
Да, мы были гости и ни на что большее, разумеется, не претендовали. Нам
и не нужно было. Пожили и уехали. И ни к чему было мерцать в темноте
глазищами. Нечего скалить зубы. Мы сами все понимали.
Когда присутствие Джулии ощущалось наиболее остро и тревожно, так это
действительно ночью. Какой бы кроткой и безобидной она ни казалась, с
наступлением темноты каждый из нас, взрослых, невольно начинал
прислушиваться к ее туп-туп-туп по веранде, по комнаткам, по лестнице, -
беспокойство нарастало.
Беспечней всего, конечно, были дети. Хотя и они иногда пугались,
особенно когда Джулия вдруг или не вдруг - разве ж могли они удержаться,
чтобы не подразнить ее - начинала выказывать недовольство.
Вид у нее в такие минуты становился и впрямь свирепый: черный влажный
нос собирался морщинками, верхняя губа приподнималась, обнажая устрашающие
резцы, способные совладать с любой костью, а из горла вырывалось глухое
грозное рычание...
Однажды я услышал отчаянный крик звавшей на помощь младшей дочери и
азартный лай собаки. Стремглав слетев по лестнице со второго этажа, застал я
такую картину: дочь возвышалась на невысоком деревянном столике в саду, а
Джулия, взгромоздившись на него же передними лапами, разгневанно ухала на
нее. Конечно, захоти, она бы непременно достала дочь, но в ее планы это,
похоже, не входило.
Оказалось, что лаяла она из-за мячика, который дочь прижимала к себе,
от испуга не догадываясь отдать его Джулии. Минуту назад они еще мирно
играли: дочь бросала мячик, Джулия бегала за ним, находила и приносила. Так
продолжалось до тех пор, пока дочери не надоело и она не стала делать вид,
что забыла про мячик, чем и вызвала Джульин гнев.
Пожалуй, это был единственный случай, отдаленно похожий на проявление
агрессии, хотя на самом деле никакой агрессии не было, а возмущаться и
собаке не запретишь. Но уж больно устрашающ бы вид и грозен лай - кто угодно
перепугается.
Вообще же забавно было видеть, как эта пожилая дама впадала в детство,
заигрывая с детьми и нетерпеливо требуя, а то и откровенно вымогая, чтобы с
ней поиграли. Большая, грузная, она прыгала вокруг них, как шестимесячный
щенок, широко раскидывая толстые лапы и виляя серебристым хвостом.
И тем не менее мы постоянно оглядывались на нее, повинуясь какой-то
глубинной силе, возможно, инстинкту самосохранения. Жена даже запирала на
ночь дверь на защелку - именно из-за нее, из-за Джулии, которая часто
укладывалась ночью под дверью их комнаты, перекрывая длинным своим телом
проход.
Дети протестовали: им-то хотелось вообще держать дверь распахнутой,
чтобы в любую минуту можно было созерцать Джулию. Но тут жена проявила
непреклонность: нет-нет, она чувствует себя спокойней, когда дверь заперта.
Иногда Джулия избирала местом ночлега мансарду, возле моей постели.
Здесь двери не было и загородиться было нечем. Впрочем, я и не собирался
возводить никаких баррикад - с чего бы? Однако некоторую тревогу все-таки
испытывал. Представьте: просыпаетесь вы ночью и... видите прямо над собой
жарко дышащую раззявленную клыкастую пасть. Не захочешь, а вспомнишь сказку
про Красную Шапочку. Еще и ознобливая мыслишка: а как приснится собаке
что-нибудь не то?
Между тем не однажды, просыпаясь, заставал я Джулию именно в этой,
сильно смущавшей меня позиции. В самом деле, что она этим хотела сказать?
Чего ждала? На что решалась? Или таким образом продолжала изучать меня,
пытаясь разглядеть наконец в спящем то, что не удавалось в бодрствующем?
Сличала с хозяином? Привыкала?
Пойди разберись в собачьей душе.
Но если я протягивал руку, чтобы погладить ее по мягкой шкуре, она уже
не отстранялась, как поначалу, зевая и выказывая демонстративное равнодушие,
а давала себя приласкать, хоть моя рука и напрягалась всякий раз, будто я
собирался дотронуться до оголенного электрического провода.
Но зато как приятно было прикосновение! Оно словно погружало меня во
что-то первородно теплое, возвращало к чему-то давно забытому и навсегда
утраченному.
Казалось, и Джулия прислушивается к моим прикосновениям, к моей
настороженной, отчасти робкой, готовой мгновенно прерваться ласке, то ли
сравнивая ее с другой, более привычной - хозяйской, то ли находя в ней
необходимую, может, даже особенно необходимую в отсутствие хозяев симпатию.
В свою очередь все мы старались ей дать понять, что очень хорошо к ней
относимся, все вместе и каждый в отдельности, дополнительно подкладывая в
миску лакомые кусочки колбасы или мяса. Мы как бы заискивали перед ней,
стараясь ублаготворить и тем самым снискать еще большее расположение.
Между тем старшая дочь пыталась устано- вить с Джулией какие-то свои
особые отношения, время от времени норовя заманить ее в укромный угол сада,
отделившись от всех остальных и, главным образом, от сестренки. Вернее -
отделив Джулию. Та не слишком охотно на это поддавалась, но дочь тем не
менее происков своих не оставляла: зачем-то ей было нужно.
Когда мы уходили все в лес или на озеро, она спрашивала всякий раз: а
когда мы вернемся, Джулия будет нам радоваться? И уже на полпути к дому
срывалась и бежала со всех ног к калитке, опережая других, чтобы первой
углядеть высунувшийся в щелку умильный Джульин нос, услышать ее
приветственное сопение и нетерпеливое поскуливание.
Да, Джулия радовалась нам, но еще больше дети радовались этой ее
радости, щедрые в своем чувстве, ответном, но как бы и опережающем. Радость
радости - нетривиальное чувство в наш холодный век - представала здесь,
можно сказать, в наиболее чистом виде.
Просыпаясь же, дети первым делом распахивали дверь - узнать, тут ли
Джулия, чтобы сразу наброситься на нее с нежностями. Наверно, мало что
найдется в мире более трогательное, нежели эта утренняя, полусонно тягучая
детская и собачья взаимная нежность, источающая сокровенное тепло бытия.
Благословите детей и зверей - воистину!
Но настроение их тут же портилось, а на лицах появлялось разочарование,
глаза тускнели, едва обнаруживалось, что место Джулии под их дверью пусто.
Словно праздника их лишали.
"Папа, - взывали они перед сном умоляюще, - пусть Джулия спит возле
нашей двери. Ну пожалуйста!"
Да разве ж я был против?
Хотя спала она не очень спокойно - громко вздыхала, а иногда
повизгивала совсем по-щенячьи, часто поднималась, чтобы сменить позу и потом
с тяжелым стуком укладывалась вновь, так что, казалось, сотрясается весь