композиторша.
Я улыбнулся и покачал головой:
- Нет! Я знаю ваше имя, но я вам его не скажу.
- Какая жалость.
- Да, согласен, какая жалость. Кстати, я сегодня буду ночевать у вас.
Надеюсь, вы не против.
- Как я могу?! - Зарделась дева.
- Если бы вы могли! Если бы вы пожелали! Ха!
- Говорите мне ты. - Предложила она.
- Непременно. Но ты, Викторианна, будешь обращаться ко мне на вы. Не
терплю фамильярности. Это понятно?
- Да. Это разумеется само собой.
- Ну хорошо. А теперь пойдем, ты еще должна приготовить мне ужин и
немного приласкать перед сном. Нецелесообразно терять время.
И мы отправились по городу в сумерки. Упругая ночь, тихая гудь, золо-
тые очи. Юная, смешная, счастливая спутница неожиданно показалась мне
пчелой. Я прислушался. Действительно, в ней что-то гудело.
- Викторианна! - Я остановился и заставил остановиться ее, потом по-
ложил руки на плечи и заглянул в глаза. - Признайся, ты не человек?!
- Ах! - Беззаботно махнула она рукой, смущенно дернулась, сникла. -
Скрывать не стану. Я действительно пчела. Я - милая, беззащитная пчелка.
- Я так и думал. - Сказал я и принюхался.
От поэтессы заманчиво пахло ульем. Теперь, когда все открылось, мы
могли продолжать путь. Вот и все. Остается только добавить, что с тех
пор мы больше не покидали леса.
Андрей Щербак-Жуков
Сказка про Любовь, навсегда вошедшую в историю
Эта Любовь вошла в историю.
О ней писали в песнях, в романах и в энциклопедиях.
О ней будут помнить вечно. Даже когда забудут о делах Дафниса и Хлои,
Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты... Все°, что было между Ланселотом
и Гиневер, - пустяки перед этой Любовью. А терзания леди Макбет и Анны
Карениной - так просто блажь и детские игрушки.
Люди никогда не забудут ее, и даже через многие тысячи лет будут
вспоминать с чувством щемящей нежности как что-то вечное, но безвозврат-
но ушедшее. Эту Любовь будут помнить даже тогда, когда забудут, кто
собственно был влюблен и в кого, забудут была ли эта Любовь взаимной,
забудут была ли она счастливой или была несчастной... Потому что теперь
это все° не важно.
Потому что именно эта Любовь вошла в историю, и, какой она была, те-
перь уже все равно.
Потому что любовь эта была Последней. Такой она и вошла в историю -
Самой Последней В Мире Любовью.
С тех пор в мире любви больше не было.
--------------------------------------
Я РИСУЮ...
(стихотворение в прозе)
Чтобы забыть о жаре, Нарисую-ка я, пожалуй, Хоть снег на Фудзи. Кисо-
ку
Просто люблю в свободное время разбросать по клочку бумаги штрихи и
линии, выстроить из них какое-нибудь странное, диковинное существо и
только потом осмыслить его двумерное существование. Неожиданно и приятно
рисовать, не задумываясь заранее о том, что возникнет на листе. Самому
интересно. Карандаш, как бесшабашный прохожий в большом и незнакомом го-
роде, совершает движения туда, куда хочется прямо сейчас, в этот самый
миг. Я сам люблю так гулять по Москве - вычерчивать неповторимые кривые
на асфальте бульваров, улиц и переулков. Свобода...
Неплохо получаются у меня пейзажи с натуры. Люблю природу. Иногда
удается почувствовать, чем живет она; слиться с ней - войти в нее и
впустить ее в себя. Это жизнь, это всегда радость.
Натюрморт интересен по-своему. Мертвая природа. Долгое путешествие в
лабиринте неживых, холодных предметов. Плутание, поиск чего-то теплого,
светлого и - наконец - выход!
Словом, рисую я в свое удовольствие. В живописи я дилетант и вполне
удовлетворен этим. Вот только одно кажется мне обидным - никак не выхо-
дят у меня портреты. Изображать кого-то по памяти не удается вообще, как
будто черты лица не живут отдельно от человека. А если пытаюсь рисовать
с натуры, получается что-то и вовсе странное, ни на кого не похожее...
Я рисую дядю Гришу. Он только из рейса - пыль и масло на его сапогах.
Прямо из коридора, не разуваясь, будто забыв, он уверенно и твердо
прошел на кухню - его любимое место. Пригласил и меня следом. Я сел на
стул у окна, спиной к оранжевому заходящему солнцу. Дядя Гриша хлебнул
воды из-под крана, отер рукавом сигаретно-рыжие усы и сел на табурет,
старый и ободранный. На стене рядом нарисовался контур его тени. Крупная
капля сорвалась из медного крана, булькнула в раковину. Солнечные лучи
начертили на дверях и стенах волнистые линии.
- Заходи, сосед. Расскажи что-нибудь интересненькое - ты на это мас-
так, - сказал мне дядя Гриша и, слегка прикрыв веки, уперся плечом в
стену.
Я начинаю рассказывать одну из тех историй, что в большом количестве
храню в своей памяти. Мои слова весело льются, дядя Гриша молчит, а я
незаметно достаю блокнот, карандаш и пытаюсь рисовать.
Я рисую дядю Гришу большими, грубыми, шероховатыми штрихами. Линии
ломанные, неровные. Это потому что лицо у него такое - скуластое, совсем
не городское. Весь он такой, как будто прямо в степи из земли вырос,
хоть уже, наверное, лет тридцать живет в городе, водит рефрижератор...
Мой собственный голос как-то странно действует на меня. Наверное, я
не могу, как Цезарь, - два дела сразу... Слова звучат глуше и как бы со
стороны, будто уже говорю не я, а кто-то другой, а я отвлекаюсь и упус-
каю линию разговора. Какие-то картины мелькают у меня перед глазами -
неясно, еле видно, как будто сквозь кальку. Я не успеваю ничего заме-
тить, но, кажется, продолжаю что-то рисовать. Рука сама ведет карандаш,
или карандаш ведет руку, а я даже не вижу листа...
Ну вот, в глазах снова посветлело - все прошло. Я смотрю в свой блок-
нот, но там нет даже лица. То, что задумывалось мной как усы, неожиданно
вытянулось в длинные, ровные ряды аккуратных грядок. Глаза потеряли ок-
руглость и превратились в окна с отразившимися в них облаками и солнцем,
а морщинки вокруг них - вне большие, скромные ставни. Брови и морщины
лба стали крепким, но чуть-чуть грубым скатом крыши, потемневшим от вет-
ров и дождей. А волосы неожиданно пегим клочком ковыльной степи - каких
уж наверное, нет давно - разнеслись вдаль, где на круглом горизонте по-
казалась речка.
В целом - славная картина, достойная реалиста-деревенщика. Того и
гляди, из домика выйдет морщинистая старушка в темном платочке или мор-
датый голиаф-механизатор. Вот только непонятно, к чему вдруг я нарисовал
все это, ведь не видал такого сроду, да и придумать не мог. Вырос я в
городе, летом отдыхать ездил только на море - что такое деревня, знаю
исключительно по кинофильмам. Странно...
Дядя Гриша внимательно смотрит на лист. Что-то неуловимое меняется в
его лице, мелькают искры мгновенных воспоминаний.
- Ой, да это же Светлановка! Ну, точь-в-точь... Такой я ее и запом-
нил. А ты разве бывал там? Эх-хе-хей, а сколько лет я там не был... Как
ты ее только нарисовал? И дом мой... бывший...
- А хотите, я вам подарю, - я вырываю лист из блокнота, протягиваю.
- Спасибо тебе. Родина все же...
Я рисую Зинаиду Петровну. Тетю Зину.
Она сидит на лавочке, у подъезда, и разговаривает с соседками. Их пя-
теро - кто-то следит за гуляющим внуком, кто-то вяжет шерстяной носок,
кто-то просто отдыхает после трудового дня и рад возможности расслабить
взгляд и не смотреть никуда.
Они беседуют. Я затрудняюсь сказать, о чем. Даже если бы мне было
слышно. Потому что их разговор ни о чем. Вроде бы обо всем - о детях, о
зятьях, о молодежи, о пенсии, о цене на картошку, о телевидении, о том,
что все плохо, но кое-что все-таки хорошо, иногда даже о летающих тарел-
ках - а в общем, ни о чем. Вечером, на лавочке, с соседями каждому чело-
веку - независимо от пола и возраста - хочется поговорить ни о чем. Это
для отдыха. После трудового дня.
Я рисую тетю Зину, потому что она ближе всего, и ее никто не заслоня-
ет. Она сидит ко мне полупрофилем и на меня не обращает никакого внима-
ния. Это хорошо.
Я прижимаю блокнот к пыльному, шершавому стволу дерева, скрывающего
меня, и начинаю рисовать.
В лабиринте грязной коры бегают муравьи. Сверху на меня сыплется мел-
кий птичий шум, иногда разрезаемый гордым и резким криком грача. На дру-
гом конце двора слышится лай и детский смех. Эхо теннисным мячиком ска-
чет между домами в прохладном вечернем воздухе.
Тетя Зина - полная, дородная женщина предпенсионного возраста. У нее
толстые, красные щеки и три подбородка, маленький, чуть конопатый нос,
выцветшие, когда-то давно голубые, глаза, а под ними - отечные мешки и
морщины. Крашеные, каштановые волосы собраны в пучок.
Легко касаясь листа карандашом, я рисую округлые формы. Так, как буд-
то леплю снеговика...
Сумерки решительно уплотняются - и вот я уже почти ничего не вижу. Я
выхожу из-за дерева и приближаюсь к скамейке, но все равно ничего не ра-
зобрать. У меня перед глазами только белые пятна и черные тени, и весь
объем двора будто засыпан серым.
Но вот кто-то зажигает лампочку над дверью подъезда, и тетя Зина меня
замечает.
- Летаев, ты что там чертишь? Меня что ль рисуешь? Ну-ка, покажи сю-
да. А-а-а... Это что - шкаф, да? Понятно... Во! Как раз такую стенку я
хочу. Помните, я вам говорила, - это она уже соседкам, - Точно-точно.
Правда красивая? По-моему, очень изящная...
Мой рисунок ходит по рукам.
- Дай-ка его мне, - просит тетя Зина, - я мужу покажу. Может, купит
где-нибудь. А ты себе еще нарисуешь.
- Пожалуйста...
И только когда листок уже готов скрыться в кармане халата тети Зины,
я замечаю на нем нарисованный шкаф, тумбочку, столик - в общем, какой-то
мебельный гарнитур, видимо импортный. Линии прямые, вытянутые...
Я рисую друга. Мы знакомы уже много лет. Пожалуй, тут уж трудно в
чем-нибудь ошибиться. Я знаю каждую черту не только лица его, но, кажет-
ся, даже души. Мы знакомы с восьмого класса... Хотя, нет - в восьмом мы
уже стали лучшими друзьями. А познакомились намного раньше - в пятом,
кажется...
Он сидит на кушетке, скрестив ноги, как тибетский монах в позе лото-
са; его босые ступни торчат в разные стороны, и сам он улыбается.
Сколько знаю его, всегда он такой - светящийся изнутри; в сероватых гла-
зах - блеск, на губах - улыбка.
Он сидит посреди своей странной, на первый взгляд неудобной комнаты,
похожей скорее на маленький провинциальный музей. Так кажется не только
потому, что на стенах ее тесно висят плакаты и фотографии, а весь объем
заполнен необычными предметами и композициями: череп в темных очках и
американской кепке, над ним - собака-марионетка с галстуком и медалью,
вместо люстры - корабль... Эта комната похожа на музей еще и тем, что
мой друг почти не живет в ней - он учится в Москве, а сюда приезжает
только летом. И когда его нет, эта комната - будто он сам, будто музей
ему, будто его душа. Мой друг, как и его комната, никогда не скрывает
своего внутреннего содержимого - своих чувств. Но это совсем не значит,
что в них легко разобраться - сам он даже не пытается. Он говорит:
- Нет ничего хуже выясненных отношений. У них нет возможности для
развития. Я люблю двусмысленность ситуаций, дымку, легкий туман, тонкие
намеки, едва заметные ощущения... Однако терпеть не могу лжи и скрытнос-
ти - это совсем другое дело.
Я не знаю, насколько он прав.
Я только пытаюсь нарисовать его лицо, как оно есть - старательно пе-
реношу на лист знакомые черты. Вот нос, глаза, длинные волосы... Но все
какое-то другое, не его. Нос короче, губы тоньше, глаза большие, выпук-
лые и явно карие - это заметно даже на карандашном рисунке. Длинные рес-
ницы, совсем другой овал лица, темные волосы чуть вьются... Это девушка,