тил особое внимание нового владельца на этого завсегдатая кафе и пытался
объяснить, какой замечательный человек Якоб Мендель, - он его передал,
так сказать, вместе с инвентарем, как некое обязательство, лежащее на
заведении. Однако Флориан Гуртнер заодно с новой мебелью и блестящей
алюминиевой кассой обзавелся и крепкой совестью времен легкой наживы; он
ждал только предлога, чтобы вымести этот последний остаток провинци-
ального убожества из своего столичного кафе. Подходящий случай вскоре
подвернулся, ибо Якобу Менделю жилось плохо. Его последние сбережения
перемолола бумажная мельница инфляции, своих клиентов он растерял. Тас-
каться по лестницам, скупать и перепродавать книги было уже не по силам
старому Менделю. Туго ему приходилось, об этом говорила сотня признаков.
Лишь изредка посылал он за обедом в ресторан и даже небольшую сумму за
кофе и хлеб оставался должен, - однажды он задержал плату на три недели.
Уже тогда обер-кельнер собирался его выставить, но сердобольная фрау
Споршиль пожалела Менделя и поручилась за него.
А в следующем месяце разразилась катастрофа. Уже несколько раз новый
обер-кельнер замечал, что при подсчете булок цифры не сходятся. Каждый
раз булок оказывалось меньше, чем было заказано и оплачено. Разумеется,
подозрение пало на Менделя, ибо уже не раз приходил старик посыльный и
жаловался, что Мендель должен ему деньги за полгода и не платит ни одно-
го хеллера. Оберкельнер стал зорко следить за ним, и спустя два дня ему
удалось, спрятавшись за каминный экран, подглядеть, как Якоб Мендель
встал со своего места, крадучись перешел в первую комнату, быстро выхва-
тил из корзины две булочки и начал жадно поглощать их. Расплачиваясь за
кофе, он уверял, что булок не ел. Все было ясно. Кельнер сейчас же доло-
жил о происшествии господину Гуртнеру, и тот, обрадовавшись случаю, нак-
ричал на Менделя в присутствии всех посетителей, обвинил его в краже и
еще хвалился тем, что не посылает за полицией. Но он велел Менделю сей-
час же убираться к черту и больше не появляться здесь. Якоб Мендель выс-
лушал это молча, дрожа всем телом, поднялся со своего места и ушел.
- Просто страх! - говорила фрау Споршиль, описывая его изгнание. -
Никогда не забуду, как он встал, сдвинул очки на лоб, а сам бледный как
полотно. И пальто даже не надел, а на дворе январь, - вы помните небось,
какие холода стояли. И книгу свою он забыл на столе с перепугу. Я как
увидела, хотела бежать за ним, но он уже вышел. Пойти за ним на улицу я
не посмела, потому что в дверях стоял господин Гуртнер и так ругался,
что люди останавливались. Стыд и срам! Я прямо сгорела со стыда! Никогда
бы того не было при старом хозяине; господин Штандгартнер ни за что бы
не выгнал человека из-за каких-то булок, у него Мендель мог бы даром
кормиться до самой смерти. Но у нынешних людей нет сердца. Прогнать бед-
нягу с места, где он просидел тридцать с лишком лет изо дня в день, -
это уж такой срам, такой грех! Не хотела бы я за это отвечать перед гос-
подом богом, нет, не хотела бы.
Добрая старушка разгорячилась и со свойственным старости многословием
все твердила о том, какой это грех и что никогда бы господин Штандгарт-
нер так не сделал. В конце концов я прервал ее вопросом, что же сталось
с нашим Менделем и довелось ли ей еще увидеть его. Тут она встрепенулась
и продолжала свой рассказ.
- Верите ли, как иду мимо его стола, так меня словно по сердцу полос-
нет. Все думаю, где же он теперь, бедный господин Мендель, и если бы я
только знала, где он живет, я бы снесла ему поесть чего-нибудь горячего;
откуда было ему взять денег на топку и на еду? Родных у него, должно
быть, никого не было. Ну, время-то идет, а о нем ни слуху ни духу, я и
стала думать, что, видно, его нет уже в живых и не увижу я его больше. И
даже подумываю, не надо ли отслужить панихиду по нему; ведь такой он был
хороший человек, и знала я его больше двадцати пяти лет.
Но вот как-то в феврале месяце, в половине восьмого утра, я только
взялась чистить медные затворы на окнах - вдруг (я думала, меня хватит
удар) открывается дверь и входит Мендель. Вы ведь знаете, он всегда бо-
ком протискивался в дверь, робко этак, но уж тут - и не поймешь как. Я
замечаю, что-то с ним неладно, глаза у него горят, а сам-то, господи бо-
же мой, - одни кости да борода! Гляжу я на него, вижу, что он вроде не в
себе, и вдруг поняла: да он ничего не чует, бродит среди бела дня как во
сне, он все забыл - и про булки, и про господина Гуртнера, и как его вы-
гоняли, - он себя не помнит. Господина Гуртнера, слава богу, еще не бы-
ло, а оберкельнер пил кофе. Я подбежала к Менделю, хочу ему сказать,
чтобы он не оставался здесь, не то этот грубиян опять выгонит его (тут
она, опасливо оглянувшись, поправилась), я хотела сказать - господин
Гуртнер. "Господин Мендель!" - окликнула я его. Он взглянул на меня и
тут, - боже мой, если б вы видели, - тут он, должно быть, сразу все при-
помнил; он вздрогнул и затрясся; не только руки дрожали, он трясся весь,
всем телом; повернулся и пошел прочь, а у дверей и свалился. Мы вызвали
по телефону скорую помощь, и его увезли. Он был в лихорадке, а вечером
кончился: доктор сказал, от воспаления легких, и еще он сказал, что, мо-
жет, он уже был в беспамятстве, когда приходил к нам. Он пришел и сам не
зная как, словно во сне. Не шутка тридцать шесть лет изо дня в день си-
деть за одним и тем же столом: этот стол и был ему домом.
Мы долго еще говорили о нем, мы, последние из знавших этого странного
человека; несмотря на свое микроскопически мелкое существование, он дал
мне, неопытному юнцу, первое понятие о жизни, всецело замкнувшейся в ду-
хе, а для нее, бедной, задавленной тяжелым трудом уборщицы, не прочитав-
шей на своем веку ни одной книги, он был только товарищем по несчастью,
таким же, как она, бедняком, которому она двадцать пять лет чистила
пальто и пришивала пуговицы. И все же мы отлично понимали друг друга
здесь, за его старым покинутым столом, сообща вызывая в нашей памяти его
облик; ибо воспоминания всегда объединяют, и вдвойне - воспоминания,
проникнутые любовью. Но вдруг старушка спохватилась: - Господи, что же
это я! Книга-то, что он тогда оставил на столе, ведь она и сейчас у ме-
ня. Я же не знала, куда ему отнести ее. А после, как за ней никто не
приходил, я и подумала, - оставлю я ее себе на память. Дурного в этом
нет, правда? - Она торопливо вышла и принесла мне книгу. Я с трудом по-
давил улыбку; как охотно вечно игривая, нередко насмешливая судьба не
без злости примешивает к жизненным драмам комический элемент. То был
второй том "Bibliotheca germanorum erotica et curiosa" [27] Гайна, хоро-
шо известный каждому библиофилу справочник по галантной литературе. Как
раз этот скабрезный перечень - habent sua fata libelli [28] - оказался
занимательной литературой, последним заветом, переданным покойным магом
и волшебником в натруженные, красные, неискушенные руки, никогда, веро-
ятно, не державшие ни одной книги, кроме молитвенника. Я плотно сжимал
губы, силясь подавить невольную улыбку, и мое минутное молчание смутило
честную женщину. Может быть, это что-нибудь очень дорогое, или все-таки
можно оставить себе?
Я крепко пожал ей руку. - Оставьте ее себе, наш старый друг Мендель
порадовался бы, если бы узнал, что среди тысяч людей, обязанных ему нуж-
ной книгой, есть хоть один, сохранивший о нем память.
Я ушел из кафе, и мне было стыдно перед этой доброй старой женщиной,
которая в простоте души, но с истинной человечностью сохранила верность
покойному. Ибо она, неграмотная, хоть сберегла книгу, чтобы чаще вспоми-
нать о нем, я же годами не помнил о Менделе-букинисте, я, который должен
бы знать, что книги пишутся только ради того, чтобы и за пределами своей
жизни оставаться близким людям и тем оградить себя от неумолимого врага
всего живущего - тлена и забвения.
НЕОЖИДАННОЕ ЗНАКОМСТВО С НОВОЙ ПРОФЕССИЕЙ
Даже самый воздух, сырой, но уже снова пронизанный солнцем, был вели-
колепен в то чудесное апрельское утро 1931 года. Он таял во рту, как ка-
рамелька, сладкий, прохладный, влажный и сияющий, квинтэссенция весны,
чистейший озон. Поразительно - в центре города, на Страсбургском бульва-
ре, дышалось ароматом вспаханных полей и моря. Это очаровательное чудо
сделал ливень, озорной апрельский дождь, которым капризница весна неред-
ко возвещает о своем приходе. Еще дорогой наш поезд догонял темную тучу,
черной полосой обрезавшую на горизонте поля; но только около Мо, когда
уже видны были разбросанные на окраине города игрушечные дома-кубики,
когда уже поднимались над потускневшей зеленью крикливые рекламы, когда
уже складывала свои дорожные принадлежности - бесчисленные флакончики,
футляры, коробочки - сидевшая напротив меня пожилая англичанка, только
около Мо прорвалась, наконец, набухшая, набрякшая водой, злобная свинцо-
вая туча, от самого Эперне бежавшая наперегонки с паровозом. Сигнал был
подан бледной вспышкой молнии, и тотчас же туча с воинственным грохотом
обрушила на землю водные потоки и стала поливать поезд мокрым пулеметным
огнем. Окна плакали под метким обстрелом больно бьющего града, паровоз
сдался на милость победителя и опустил свое дымное знамя. Ничего не было
видно, ничего не было слышно - только капли, перебивая друг друга, то-
ропливо барабанили по стеклу и металлу, и поезд, спасаясь от ливня, бе-
жал по блестящим рельсам, словно преследуемый зверь. И что же - не успе-
ли мы благополучно прибыть на Восточный вокзал и в ожидании носильщиков
остановиться на крытой платформе, а за серой, ровно обрезанной кромкой
дождя уже ярко блестел бульвар; острый луч солнца пронзил своим трезуб-
цем убегающие тучи, и фасады домов загорелись, как начищенная медь, и
небо засверкало океанской синевой. Словно Афроднта Анадиомена, в сиянии
наготы встающая из волн морских, божественно прекрасен вставал город из
сброшенной пелены дождя. И сразу, точно отпустили тетиву, слева и спра-
ва, из сотен укромных уголков, из сотен прибежищ высыпали на улицу люди;
они отряхивались, смеялись и бежали своей дорогой; возобновилось приос-
тановленное движение, покатились, загрохотали, затарахтели в уличной
толчее сотни колес, все дышало и радовалось возвращенному сиянию дня.
Даже чахоточные деревца на бульваре, крепко зажатые в твердую рамку ас-
фальта, еще все омытые и обрызганные дождем, потянулись своими острыми
пальчиками-бутонами к обновленному, насыщенному синевой небу и сделали
робкую попытку заблагоухать. И как это ни удивительно - попытка их увен-
чалась успехом. Свершилось чудо: несколько мгновений в сердце Парижа, на
Страсбургском бульваре, явственно ощущалось нежное, робкое дыхание цве-
тущих каштанов.
Великолепно в этот благословенный апрельский день было еще и то, что,
приехав рано утром в Париж, я до самого вечера был свободен. Ни одна ду-
ша из четырех с половиной миллионов парижских жителей еще не знала, что
я здесь, никто не ждал меня; итак, я ощущал божественную свободу, я мог
делать что хочу. Я мог, если мне заблагорассудится, без цели шататься по
городу или читать газету, мог позавтракать или просто посидеть в кафе,
или пойти в музей, мог глазеть на витрины магазинов или рассматривать
книги в ларьках букинистов на набережной; я мог позвонить друзьям или
просто глядеть в ласковое, светлое небо. Но, к счастью, мне помог всез-
нающий инстинкт, и я сделал самое благоразумное, что можно было сделать,
а именно - не сделал ничего, Я не составил никакого плана, я дал себе
полную свободу, отрешился от всяких намерений и целуй и предоставил слу-
чаю выбрать мой путь, то есть я отдался во власть уличному потоку, мед-
ленно проносившему меня мимо сверкающих магазинами берегов и быстрее че-
рез речные пороги - переходы с одного тротуара на другой. В конце концов