порядке человеческого сотрудничества. Если исключить несколько коротких
счастливых периодов, можно сказать, что история государственного управления
денежной системой была историей непрекращающегося обмана и лжи. В этом
правительства оказались гораздо менее нравственными, чем мог бы оказаться
какой-нибудь частный агент, чеканящий монету в условиях конкуренции. Я уже
высказался в другом месте и не стану здесь растолковывать снова, что
возможности рыночной экономики могли бы раскрываться гораздо полнее, если бы
была упразднена государственная монополия на деньги (Hayek, 1976/78 и 1986:
8--10).
Как бы то ни было, но устойчивая враждебность к "денежным соображениям",
являющаяся в данном случае главным предметом нашего рассмотрения, происходит
от полного непонимания незаменимой роли денег, благодаря которым становятся
возможными и расширенный порядок человеческого сотрудничества, и осуществление
всех расчетов в единицах рыночных ценностей. Деньги неотделимы от
расширяющегося взаимного сотрудничества -- чего-то, выходящего за пределы
человеческого осознания, или, иными словами, лежащего вне пределов объяснимого
и охотно признаваемого нами в качестве источника благоприятных возможностей.
Осуждение прибыли и презрение к торговле
Возражения beaux esprils нашего времени -- интеллектуалов, о которых мы уже
говорили в предшествующих главах и которых только что упомянули вновь, -- в
общем-то, мало отличаются от возражений членов первобытных групп; из-за этого,
собственно, и приходится называть их требования и устремления атавизмом. У
рыночного порядка, торговли, денег и финансовых институтов есть одна
особенность -- для интеллектуалов, пропитанных конструктивистскими
предубеждениями, почти невыносимая: то, что производители, торговцы и
финансисты занимаются абстрактными подсчетами издержек и прибыли, не
беспокоясь о конкретных потребностях знакомых им людей. Однако они забывают
(или им вообще не доступны) аргументы, приведенные нами на предыдущих
страницах. Стремление к прибыли -- это как раз то, что позволяет использовать
ресурсы наиболее эффективно. Оно обеспечивает наиболее продуктивное
использование любой потенциальной поддержки, которой можно заручиться у других
деловых предприятий. Высокосознательный социалистический лозунг "производство
во имя потребления, а не ради прибыли", который в той или иной форме
встречается у многих: от Аристотеля до Бертрана Рассела, от Альберта Эйнштейна
до бразильского архиепископа Камара (и у многих, начиная от Аристотеля, с
добавлением, что эта прибыль получена "за счет других"), свидетельствует о
полном отсутствии внимания к тому, как приумножаются производительные
возможности, когда разные индивиды получают доступ к разным знаниям, в
совокупности превосходящим то знание, каким мог бы овладеть каждый в
отдельности. Предприниматель вынужден выходить в своей деятельности за рамки
известных целей и способов употребления, раз ему приходится поставлять
средства для производства неких других средств, а те в свою очередь
предназначаются для производства еще каких-то средств третьего рода, и так
далее: иными словами -- раз ему приходится обслуживать целое множество
разнообразных конечных целей. Цены и прибыль -- вот и все, что требуется
большинству производителей, чтобы как можно более эффективно обслуживать
потребности совершенно не знакомых людей. Цены и прибыль -- это инструмент,
помогающий предпринимателю расширить пределы обозреваемого, так же как бинокль
помогает солдату или охотнику, моряку или летчику. Рыночный процесс
обеспечивает большинству людей материальные и информационные ресурсы, нужные
для приобретения того, что им хотелось бы приобрести. Вот почему
издевательство интеллектуалов над заботой об уровне издержек представляется
таким на редкость безответственным. Интеллектуалы, как правило, не видят
такого пути к достижению конкретных результатов, который почти не требует
жертв. Им мешает негодование по поводу предоставляемых рынком значительных
шансов на прибыль очень большую и, как им кажется, несоизмеримую с усилиями,
прилагаемыми в том или ином конкретном случае. Но ведь только из-за этого люди
и рискуют экспериментировать.
В общем, не верится, что при достаточном понимании рынка кто-нибудь стал бы
всерьез осуждать стремление к прибыли. Презрение к ней порождается невежеством
и позой аскета (которой мы при желании можем восхищаться), охотно
довольствующегося ничтожной толикой богатств мира сего, -- но, обретая форму
ограничения чьей-то прибыли, это презрение превращается в эгоизм -- в
навязывание аскетизма, а по сути дела -- в попытку обречь ближнего на всякого
рода лишения.
Глава седьмая. Наш отравленный язык (0)
Когда слова утрачивают свое значение,
народ утрачивает свою свободу.
Конфуций
Слова как руководство к действию
Торговля, миграция, а также рост населения и смешение народов не только
открыли людям глаза, но и развязали им языки. Дело не просто в том, что,
путешествуя, торговцы неминуемо встречались с иностранными языками и
иногда прекрасно ими владели, но и в том, что это заставляло их
задумываться о смысловых оттенках ключевых слов (пусть даже из одного
опасения оскорбить своих хозяев или только затем, чтобы правильно понять
условия соглашений об обмене). Они знакомились с новыми, не похожими на их
собственные, взглядами на существеннейшие вопросы жизнеустройства. И
теперь мне хотелось бы рассмотреть некоторые языковые проблемы, имеющие
отношение к конфликту между первобытной группой и расширенным порядком.
Все люди, как первобытные, так и цивилизованные, упорядочивают
воспринимаемое, используя, в частности, определительные слова, которые
язык приучил нас прилагать к комплексам ощущений (groups of sensory
characteristics). Язык позволяет нам не только обозначать как
самостоятельные сущности объекты, данные нам в ощущениях, но и
классифицировать отличительные признаки (складывающиеся в бесконечное
множество разнообразных комбинаций), исходя из того, чего мы ожидаем от
этих объектов и как мы можем с ними взаимодействовать. Такого рода
означивание, классифицирование и разграничение, конечно же, зачастую
довольно расплывчаты. Однако в данном случае важно то, что наш язык всегда
обременен интерпретациями или теориями относительно окружающего нас мира.
Как утверждал Гете, все, что мы принимаем за факты, уже есть теория: то,
что мы "знаем" об окружающем мире, -- есть уже наше истолкование его.
Из-за этого-то задача анализа и критики наших собственных взглядов
сопряжена с различными трудностями. Многие широко распространенные
представления, к примеру, лишь имплицитно присутствуют в словах и
выражениях, их подразумевающих; они могут так никогда и не стать явными и,
соответственно, никогда не подвергнуться критическому рассмотрению. В
результате язык становится передатчиком не только мудрости, но также и
своего рода глупости, искоренить которую чрезвычайно трудно.
Точно так же средствами данного языка -- в связи с существованием в нем
собственных ограничений и коннотаций -- трудно объяснить то, для
объяснения чего он традиционно не употреблялся. Трудно не только объяснить
или хотя бы описать нечто новое в уже принятых устоявшихся терминах. Еще
тяжелее, наверное, пересистематизировать то, что язык уже классифицировал
свойственным ему образом, -- основываясь на разграничениях, присущих нашим
органам чувств от рождения.
Эти трудности заставили некоторых ученых изобретать для своих дисциплин
новые языки. Те же побуждения двигали и реформистами, особенно
социалистами, и некоторые из них предложили провести сознательную реформу
языка, чтобы легче было обращать людей в свою веру (см. Bloch, 1954--59).
Ввиду всех этих трудностей наш словарь и заложенные в него теории
оказываются чрезвычайно важными. Мы будем плодить и увековечивать ошибки
до тех пор, пока не перестанем пользоваться языком, несущим в себе
ошибочные теории. Однако традиционное словоупотребление (вместе с
запечатленными в нем теориями и интерпретациями), и по сей день играющее
существеннейшую роль в формировании наших отношений с миром и нашего
взаимодействия в нем, остается во многом на редкость примитивным. Основы
его формировались в течение длительного времени в прошлом, когда наше
сознание совершенно иначе, чем теперь, интерпретировало свидетельства
наших органов чувств. Итак, хотя многое из того, что мы узнаем, приходит к
нам через язык, значения отдельных слов вводят нас в заблуждение: мы
продолжаем употреблять слова с архаическими коннотациями, пытаясь выразить
наше новое и более глубокое понимание явлений, с которыми они соотносятся.
Подходящий пример -- это то, как переходные глаголы приписывают
неодушевленным предметам своего рода сознательные действия. Как наивное
или неразвитое сознание склонно одушевлять все, что движется, точно так же
оно предполагает деятельность разума или духа везде, где, по его
представлениям, присутствует цель. Ситуация осложняется тем, что,
по-видимому, эволюция рода человеческого всякий раз до некоторой степени
повторяется на ранних стадиях развития индивидуального сознания. В своем
исследовании "Концепция мира у ребенка" (1929: 359) Жан Пиаже пишет:
"Ребенок начинает с того, что везде усматривает цели". И лишь позднее
сознание начинает замечать различие между целями самих вещей (анимизм) и
целями тех, кто их создает (артифициализм). Анимистические коннотации
тянутся за многими ключевыми словами, особенно за теми, что описывают
случаи возникновения порядка. Не только сам термин "факт", но и термины
"служить причиной", "заставлять", "распределять", "предпочитать" и
"организовывать", без которых нельзя обойтись при описании безличных
процессов, все еще вызывают во многих умах представление о некоем
одушевленном действующем лице.
Само слово "порядок" -- наглядный пример выражения, которое до Дарвина
почти повсеместно воспринималось как подразумевающее какого-то
персонифицированного агента. В начале прошлого века даже такой крупный
мыслитель, как Иеремия Бентам, отстаивал мнение, что "порядок предполагает
цель" (1789/1887, Works: II, 399). Действительно, можно сказать, что до
"субъективной революции" в экономической теории 1870-х годов в объяснениях
творимого человеком мира господствовал анимизм, от которого даже
"невидимая рука" Адама Смита спасала лишь частично. Регулирующую роль
устанавливаемых в ходе конкуренции рыночных цен стали понимать яснее
только с 1870-х годов. Тем не менее, даже сейчас в исследованиях по
проблеме человека продолжает господствовать лексика, являющаяся по
преимуществу продуктом анимистического мышления (исключение составляет
научный анализ права, языка и рынка).
Социалисты дают нам один из caмыx выразительных примеров этого. Чем более
тщательному и строгому разбору подвергаешь их работы, тем отчетливее
видишь, что они внесли несравненно больший вклад в сохранение, нежели в
преодоление, анимистического мышления и языка. Рассмотрим персонификацию
"общества" в историцистской традиции, идущей от Гегеля, Конта и Маркса.
Социализм с его понятием "общества", по сути дела, представляет собой
позднейшую форму анимистических интерпретаций порядка, представленных в
истории различными религиями (с их "богами"). Это сходство нисколько не
умаляется тем фактом, что социализм чаще всего направлен против религии.
Воображая, будто любой порядок возникает в результате воплощения
чьего-либо сознательного замысла, социалисты делают вывод, что
человеческий порядок мог бы быть улучшен, создай некий высший разум более
совершенный его проект. Словом, социализм заслуживает места в
представительном списке разнообразных форм анимизма, похожем на тот, что
Э. Э. Эванс-Причард предложил в своей книге "Теории первобытной религии"
(1965). Учитывая сохраняющееся влияние анимизма, понимаешь, что и сегодня
еще не пришла пора соглашаться с У. К. Клиффордом, глубоким мыслителем,
еще во времена Дарвина утверждавшим, что "для просвещенного человека