иные свойства киногероя. Для этого потребно знание - знание того, что
происходит на самом деле. Хотя, конечно, никакого "самого дела" и нет. о
понять главное - понять, что реальность, окружающая героя - не такая уж
единственная и незыблемая - это герою не возбраняется. Только один шаг,
однако - шаг в сторону понимания. Он-то и знаменуется у Пелевина сменой
покоя - движением. Даже в том случае, когда чисто формально дело обстоит
наоборот - как в "Желтой стреле".
В этой же плоскости лежат и метаморфозы, к которым автор прибегает с
таким нескрываемым удовольствием: они знаменуют собой ключевой для Пелевина
процесс - освобождение. Каковое , конечно, невозможно без отрыва от
привычного стереотипа - тела, способа передвижения, вИдения мира. Последнее
- отказ от стереотипного вИдения - желателен не только для героев:
В указанном смысле все без исключения персонажи писателя - немного
куколки. Мардонги, статуи; эдакие роденовские задумавшиеся. Они не живут, а
обыгрывают пережитое в себе, пытаются остановить ускользающую ткань бытия.
Сие, впрочем, свойство искусства вообще. Просто здесь это - особенно
отчетливо.
В воспоминании, в возвращении к пережитому и передуманному
(приснившемуся) - мания Пелевина и его кредо как режиссера своих
постановок. Его лучший рассказ о любви - не любви в собственном смысле
посвящен, и даже не "любви вообще", а переживаниям по ее поводу, опыту
души. Текст уводит вглубь души, замутненной на поверхности ропотом
житейских волнений, и вырывает из небытия совершенный и незаменимый уже
ничем и никогда образ - ику. Мы испытываем вслед за автором печаль свидания
с воскресшим и узнанным через века чувством, которое теперь перестает быть
чем-то преходящим и обретает черты памятника, получая тем самым право
называться таким высоким словом - любовь. (Это, впрочем, прерогатива
комментатора - произносить высокие слова. Автору опуститься до такой
степени не позволит ни его вкус, ни самоирония.)
"Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней."
Первоначальных: Детского, что ли, или глубже - невоплощенного,
дочеловеческого, замладенческого состояния. Во всяком случае, цель - именно
там. Картинка та существует заранее, до всякого акта творчества, дело же
художника - лишь отыскать соответствие забытого фрагмента и чего-то в себе,
то есть - припомнить. еудивительно, что при этом его упрекают во
вторичности. о не создавать же новые архетипы!..
Подобная позиция автора во времени (а точнее, вне времени), похоже,
действительно дает ему свободу от социума. В частности, избавляет от
необходимости изображать из себя эдакого писателя - со всем, что входит в
этот джентльменский набор: от "встреч с читателями" до выстраивания образа
жизни под имидж. И сколько бы ни стремились читатели - и почитатели и
неприемлющие - сотворить из Пелевина первые - кумира, а вторые - страшилку,
он успешно избавляется от соблазна приписывать себе-человеку импозантные
повадки Поэта. Будь то экстравагантный наркоман-глюколов или дзенский
мастер. Хотя именно так и поступают романтики всех времен и пошибов: в их
сценическом реквизите всегда наготове амплуа и маска к нему. Писательство
ведь уже само по себе - нечто необыкновенное, зрелищноподиумное. Однако
Пелевин поступает по-иному - как и его великий предшественник, он рассекает
единого человека-поэта пополам, оставляя человека вовсе без сценического
реквизита, во всей его обыденной простоте. И человек отвечает художнику
спокойной деловой благодарностью - снабжая материалом из своего окружения.
Что и помогает тому легче находить язык общения с паствой. О,
пардон-пардон, с читателями, я хотел сказать:
И в полном соответствии с терцевской схемой можно сказать: не был бы
один из них, "половинок" Поэтом - второй не мог бы быть назван "всех
ничтожней". Баланс. Вуалировать эту трактовку извинительными или
обличительным интонациями (разница не велика), подтягивающими человека к
Поэту, значит разрушать волю писателя в кардинальном вопросе. Ибо не
придирки совести, не самоумаление и не самооправдание слышатся в его
учебных сказках, но неслыханная гордыня - да, та самая, возможная лишь с
вершин творчества, внепространственного и вневременного, столь
отвлеченного, что ему воистину безразлично, какой материально-вещный
предлог избрать для привязки к этому миру - будь то мыльный сериал,
компьютерная игра или идеи "восточных" и иных философов. (":людской
чуждается молвы:") . В этом, конечно, и трагедия художника - человека,
способного лишь стремиться в направлении к описанному состоянию души, но
никак не приблизиться к нему реально. Человека, может быть, как никто
способного осознать ничтожность своей грешной и связанной земной ипостаси,
- ибо ему дан - в моменты священного служения - иной ракурс - взгляд извне.
Это, собственно, ведь и есть определение творчества:
Вот как об этом расщеплении души - на описанное и реальное - у
Бродского: "Рано или поздно - и скорее раньше, чем позже - пишущий
обнаруживает, что его перо достигает гораздо больших результатов, нежели
душа. Это открытие часто влечет за собой мучительную душевную
раздвоенность, и именно на нем лежит ответственность за демоническую
репутацию, которой литература пользуется в некоторых широко расходящихся
кругах ... о даже если эта раздвоенность не приводит к физической гибели
автора или рукописи, именно из нее и рождается писатель, видящий свою
задачу в сокращении дистанции между пером и душой."
Пелевин, кстати, всех этих , как говорится, мук творчества, и не
скрывает. И , чем позже, тем больше о них склонен говорить: "Впрочем, я
никогда особо не понимал своих стихов, давно догадываясь, что авторство -
вещь сомнительная и все, что требуется от того, кто взял в руки перо и
склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по
душе замочных скважин в одну линию, так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг
упал солнечный луч." ("Чапаев и Пустота")
Как и во всех случаях истинного служения, здесь - раздвоение. Shisus.
И - на земле живет и томится, слоняясь часто без дела, вполне нормальный
автор, сын своего времени и социума, лишь иногда впадающий в экстаз
прикосновения к абсолюту. Он знает за собой тайну этого помешательства и
хотел бы назвать ее на человеческом языке, подыскать аналогии в
общепонятной речи. у, скажем, что-то из биографии - реальной или
вымышленной. Абиссинские корни. Монгольская кровь. Какие-нибудь игры в
латино-индейцев и их органическую химию. Мифотворчество: еважно - все равно
дело от этого никаким образом не движется, ибо корень того помешательства
никак не здесь. И лишь некие технические детали - ум, информация, умение
находить радость в играх с языком - способны оказать помощь страждущему. о
- именно и только помощь. Корень же болезни, повторяю, - вне.
Однако, поиски в реальности точек соприкосновения - налицо. В
частности, долго мучившую нас проблему "Восток и Россия" ("Запад есть
Запад, Восток есть Восток" и так далее), Пелевин разрешил уравнением
"Россия есть Восток". (е так, как Блок со своими "Скифами", а по-своему, но
- в подобном же ключе). А вместо Петра Великого - в качестве
тотемно-виртуального предка Поэта - как-то незаметно подставил нам
Чингисхана - примерно так же, как вместо ординарца Петьки из
фильма-анекдота - серебряно-фанерного поэта Петра Пустоту. Что ж , это и
понятно - писатель-то из Монголии:
Если же говорить о пресловутом одиночестве героя, и если в этом
смысле Пелевин чем-то походит на потомка , то - на потомка не столько
абиссинца Ибрагима (или, как сказал бы Синявский, Абрама) Ганнибала,
сколько - шведа Лермонта: ":и не от счастия бежит" . Точно, не от счастия.
е "от", и не "к". Просто - бежит. Будто в бурях есть покой!.. у, или вот
это еще: ":забыться и заснуть. о:" Именно: но! е холодным сном могилы, а
как-нибудь вот эдак, чтобы вырваться из этого круга: Ага, из него.
Так что традиции классики налицо. Если только, конечно, не принимать
за таковую исключительно творения буревестников революции или,
наоборот(?..) кого-нибудь из графов Толстых:
* * *
Еще немного об ассоциациях с Блоком. Скажем, на материале "Чапаева и
Пустоты". Концовка. у, здесь любой вспомнит "Двенадцать", особенно
последние слова . И , еще шаг - вслед за блоковским Христом - апостолы.
Если не все двенадцать, то, как минимум Петр (Первый? Пустота?..) Скажем,
вот так: Учитель (раби) Чапаев и его твердокаменный апостол - с ключами от
Пустоты. Взятыми, понятное дело, из кармана проводника:
В этом смысле многое в прозе Пелевина - начиная с "Затворника и
Шестипалого" - содержит помимо очевидных событий и ассоциаций тему
учителя-одиночки в истолковании , приближенном к судьбе писателя.
- Это традиция.
- А кто ее придумал?
- Какая разница. у, я. Больше тут, видишь ли, некому.
Ты спрашиваешь про одну из глубочайших тайн мироздания, и я даже не
знаю, можно ли тебе ее доверить. о поскольку, кроме тебя, все равно некому,
я , пожалуй, скажу.
- Непонятно. Где ты это слышал?
- Да сам сочинил. Тут разве услышишь что-нибудь, - сказал Затворник с
неожиданной тоской в голосе.
- Ты же сказал, что это древняя легенда.
- Правильно. Просто я сочинил ее как древнюю легенду..
- Как это? Зачем?
- Понимаешь, один древний мудрец, можно сказать - пророк (на этот раз
Шестипалый догадался, о ком идет речь) сказал, что не так важно то, что
сказано, как то, кем сказано. Часть смысла того, что я хотел выразить,
заключена в том, что мои слова выступают в качестве древней легенды.
Впрочем , где тебе понять:
Как видим (и это - не обязательно в "Затворнике и Шестипалом"), у
Пелевина присутствует эта вечная тема в поэзии нашей - тема Пророка в
пустыне. Или - на берегу пустынных же волн:
(Отвлекаясь, замечу к слову, что в пелевинском творчестве есть
напрашивающаяся игра. Что-то вроде "найди ключевое слово на букву "П"".
Сама фамилия писателя. Пустынник. Пророк. Принц. Петр. Пустота. Еще один
Петр - Петрович из "Тарзанки:е говоря о "внешних": Пушкин, Поэт. Читатель
может по желанию продолжить: )
Вообще, пророк (учитель) и человек социума (слушатель) соотносятся в
пелевинском творчестве как две реальности, часто совмещенные в одной
материальной ипостаси. Как некто, одновременно сидящий за клавиатурой и
бегущий на экране компьютера - и не знающий сам, есть ли некое "на самом
деле" вообще. И кто "на самом деле" кому снится - Чжуан Чжоу бабочке, или -
она Чжоу. И - в этом смысле - все творчество Пелевина об одном - о
непрекращающейся попытке проснуться. Живым сойти с поезда. Вырваться на
свежий воздух:
Когда же волны УРАЛА всё смывают и заравнивают, на земле остается один -
нет, двое в одном лице - Учитель и Ученик.
И, как Пушкин рассек и развел себя в лице Петра и Евгения, так и Пелевин
сделал то же, и не раз: в лице Затворника и Шестипалого, Хана и Андрея,
Чапаева и Петра. Особо отметим, что в последнем случае поэт- отнюдь не в
роли Учителя - наоборот. Ибо литератор в расстановке фигур по Пелевину -
все же еще не "оттуда", он - здешний. И может лишь стремиться и искать, но
никак не знать ответы на вопросы типа "куда" и "как". Сам же Учитель - он
вовсе не человек, а только так - прикидывается иногда, для простоты
общения:
"-Моя фамилия Чапаев, - ответил незнакомец.
-Она мне ничего не говорит, - сказал я.
-Вот именно поэтому я ей и пользуюсь.
В еще большей степени это же относится к черному барону, к ночному
попутчику героя "Тарзанки" и прочим подобным персонажам, стоящим к
человеку спиной, всем существом своим - вне.
Что же до литератора, то сие - как в ученике, так и в учителе - просто
от безысходности в попытках как-то адекватно объясниться:
" Я не пишу стихов
и не люблю их.
Да и к чему слова,
когда на небе звезды!"