новые теории, новые объяснения, не имеющие ничего общего ни с работой, ни с
тем, что я говорю. Затем они принимаются отыскивать ошибки и неточности во
всем, что говорю или делаю я, во всем, что говорят или делают другие. С
этого момента я начинаю говорить о таких вещах, о которых ничего не знаю,
даже о том, о чем не имею понятия, зато они все знают и понимают гораздо
лучше, чем я; а все другие члены группы - дураки и идиоты. И так далее и
тому подобное - как шарманка. Когда человек говорит что-то по данному
образцу, я заранее знаю все, что он скажет. Впоследствии это узнаете и вы.
Интересно, что люди могут все рассмотреть в других; но сами совершая
безумства, сразу же перестают их видеть в себе. Таков закон. Трудно
взобраться на гору, но соскользнуть с нее очень легко. Они даже не чувствуют
неловкости, говоря в такой манере со мной или с другими. И, главное, они
думают, что это можно сочетать с некой "работой". Они не хотят понять, что,
когда человек доходит до этого пункта, его песенка спета.
"И заметьте еще одно: их двое. Если бы они оказались в одиночестве,
каждый сам по себе, им было бы легче увидеть свое положение и вернуться. Но
их двое, и они друзья, каждый поддерживает другого в его слабостях. Теперь
один не может вернуться без другого. И даже если бы они захотели вернуться,
я принял бы только одного из них и не принял бы другого."
- Почему? - спросил один из присутствующих.
- Это совершенно другой вопрос, - ответил Гурджиев. В настоящем случае
просто для того, чтобы дать возможность одному из них задать себе вопрос,
кто для него важнее я или друг. Если важнее тот, тогда говорить не о чем;
если же важнее я, тогда ему, придется оставить друга и вернуться одному. А
уж потом, впоследствии, сможет вернуться и второй. Но я говорю вам, что они
прилипли друг к другу и мешают один другому. Отличный пример того, как люди
творят худшее для себя, уклоняясь от того, что составляет в них доброе
начало.
В октябре я побывал у Гурджиева в Москве.
Его небольшая квартира находилась на Малой Димитровке. Все полы и стены
были убраны коврами в восточном стиле, а с потолков свисали шелковые шали.
Квартира удивила меня своей особой атмосферой. Прежде всего, все люди
которые приходили туда, - все они были учениками Гурджиева - не боялись
сохранять молчание. Уже одно это было чем-то необычным. Они приходили,
садились, курили - и часто целыми часами не произносили ни слова. И в этом
молчании не было ничего тягостного или неприятного; наоборот, в нем было
чувство уверенности и свободы от необходимости играть неестественную роль.
Но на случайных и любопытствующих посетителей такое молчание производило
необыкновенное впечатление. Они начинали говорить без конца, как будто
боялись остановиться и что-то почувствовать. С другой стороны, некоторые
считали себя оскорбленными; они полагали, что "молчание" направлено против
них, чтобы показать, насколько ученики Гурджиева выше их, чтобы заставить их
почувствовать, что с ними не стоит даже разговаривать; другие находили
"молчание" глупым, смешным и "неестественным"; им казалось, что оно
выказывает наши худшие черты, особенно, нашу слабость и полное подчинение
"подавляющему нас" Гурджиеву.
П. даже решил отмечать реакции разных людей на "молчание". Я в данном
случае понял, что люди боятся молчания больше всего, что наша склонность к
разговорам возникает из самозащиты, из нежелания что-то увидеть, в чем-то
признаться самому себе.
Я быстро заметил еще одну, более странную особенность квартиры
Гурджиева: здесь невозможно было солгать. Ложь сейчас же становилась явной,
ощутимой, несомненной, очевидной. Однажды пришел какой-то знакомый
Гурджиева, которого я встречал раньше и который иногда приходил на встречи в
группы Гурджиева. Кроме меня в квартире было два или три человека; самого
Гурджиева не было. И вот, посидев Немного в молчании, наш гость принялся
рассказывать, как он только что с кем-то повстречался, как этот последний
рассказал ему чрезвычайно интересные вещи о войне, о возможности мира и так
далее. Внезапно я почувствовал, что он лжет. Никого он не встречал, никто
ничего ему не рассказывал. Он придумывал все это на месте, потому что не мог
вынести молчания.
Глядя на него, я ощущал неловкость; мне казалось, что если я взгляну на
него, он поймет, что мне все известно. Я посмотрел на остальных и увидел,
что и они чувствуют то же самое, и им едва удается сдержать улыбку. Тогда я
глянул на говорившего и увидел, что он один ничего не замечает и продолжает
быстро говорить, все более и более увлекаясь своим предметом и не замечая
взглядов, которыми мы ненароком обменивались друг с другом.
Этот случай не был единственным. Я вспомнил попытки рассказать свою
жизнь, предпринятые летом, а также "интонации", с которыми мы говорили,
когда пытались скрыть какие-то факты; и понял, что все дело заключается в
интонациях. Когда человек болтает или просто ждет случая начать разговор, он
не замечает чужих интонаций и не способен отличить правду от лжи. Но как
только он успокоится сам, т.е. немного пробудится, он слышит разные
интонации и начинает распознавать ложь.
Мы несколько раз беседовали об этом с учениками Гурджиева. Я рассказал
им о том, что произошло в Финляндии, и о "спящих", которых видел на улицах
Петербурга. Вид механически лгущих людей здесь, в квартире Гурджиева,
напомнил мне ощущение, вызванное "спящими".
Мне очень хотелось представить Гурджиеву некоторых моих московских
друзей, но среди всех, кого я встретил в эти дни, только мой старый товарищ
по газетной работе В. А. А. производил впечатление достаточно живого
человека, хотя, как всегда, был по горло занят работой и носился с одного
места на другое. Но он очень заинтересовался, когда я рассказал ему о
Гурджиеве, и с разрешения последнего я пригласил его к нам на завтрак.
Гурджиев созвал около пятнадцати своих людей и устроил роскошный по тем
временам завтрак - с закусками, пирогами, шашлыком, кахетинским и тому
подобным. Словом, это был один из тех кавказских завтраков, которые
начинаются в полдень и тянутся до самого вечера. Он усадил А. подле себя,
был очень добр к нему, все время занимал его и подливал вина. У меня упало
сердце, когда я понял, какому испытанию подверг своего старого друга. Дело
было в том, что все молчали. А. держался в течение пяти минут, после чего он
заговорил. Он говорил о войне, обо всех наших союзниках и врагах вместе и по
отдельности; он сообщил мнение всех представителей общественности Москвы и
Петербурга по всевозможным вопросам; затем рассказал о сушке овощей для
армии (чем занимался тогда в дополнение к своей работе журналиста), особенно
о сушке лука; затем об искусственных удобрениях, о сельскохозяйственной
химии и химии вообще; о мелиорации, о спиритизме, о "материализации рук" - и
уж не помню о чем. Ни Гурджиев, ни кто-либо еще не произнесли ни слова. Я
уже собирался заговорить, боясь, как бы А. не обиделся, но Гурджиев бросил
на меня такой свирепый взгляд, что я сейчас же замолчал. К тому же страхи
мои оказались напрасными. Бедный А. ничего не заметил; он так увлекся
собственным красноречием, что со счастливым лицом проговорил за столом, не
останавливаясь ни на мгновение, до четырех часов. Затем он с большим
чувством пожал руку Гурджиеву и поблагодарил его за "очень интересный
разговор". Взглянув на меня, Гурджиев незаметно рассмеялся.
Мне было очень стыдно; бедняга А. остался в дураках. Конечно, он не
ожидал ничего подобного и попался. Я понял, что Гурджиев устроил
демонстрацию для своих учеников.
- Ну вот, видите, - сказал он, когда А. ушел, - это называется умный
человек. Но он ничего не заметил бы, если бы даже я снял с него штаны -
только дайте ему поговорить. Больше ему ничего не нужно. Этот еще был лучше
других, хотя каждый похож на него. Он не лгал, он знал то, о чем говорил,
конечно, по-своему. Но подумайте, на что он годен? И ведь уже не молод...
Возможно, ему подвернулся единственный случай в его жизни услышать истину. А
он все время говорил сам...
Из московских бесед с Гурджиевым я припоминаю одну, связанную с беседой
в Петербурге, уже приводившейся раньше.
На сей раз разговор начал Гурджиев.
- Что вы находите самым важным из того, что узнали до настоящего
момента? - спросил он меня.
- Конечно, те переживания, которые я испытал в августе, - сказал я. -
Если бы я мог вызывать их по желанию и пользоваться ими, то о лучшем нельзя
было бы и мечтать, потому что тогда, думаю, я смог бы найти и все остальное.
Вместе с тем, я знаю, что эти "переживания" - пользуюсь этим словом за
неимением лучшего, но вы меня понимаете (он кивнул головой) - зависят от
того эмоционального состояния, в котором я тогда находился. И я знаю, что
они всегда будут зависеть от этого состояния. Если бы я мог создавать его
сам, я очень быстро достиг бы подобных переживаний. Но я чувствую, что
бесконечно далек от этого эмоционального состояния, как будто бы я сплю. Это
"сон", от которого я пробуждался. Скажите, как можно создать это
эмоциональное состояние?
- Есть три способа, - ответил Гурджиев. - Это состояние, во-первых,
может прийти само по себе, случайно. Во-вторых, его может создать в вас
кто-то другой. В-третьих, вы можете создать его сами. Что вы предпочитаете?
Признаться, сначала я очень хотел сказать, что предпочитаю, чтобы
кто-то другой, т.е. он сам, создал во мне эмоциональное состояние, о котором
я говорю. Но я сразу же понял, что он ответит, что уже делал это однажды, а
теперь мне следует ждать, пока оно придет само по себе; или я должен сам
что-то сделать, чтобы добиться его.
- Конечно, я хотел бы создать его сам, - сказал я. - Но как можно это
сделать? - Я уже говорил, что для этого необходима жертва, ответил Гурджиев.
- Без жертвы ничего достичь нельзя. Но если в мире есть что-то непонятное
для людей, так это жертва, идея жертвы. Они думают, что им нужно жертвовать
чем-то таким, что они имеют. Например, однажды я сказал, что нужно
пожертвовать "верой", "спокойствием", "здоровьем", и меня поняли буквально.
Но все дело в том, что у людей нет ни веры, ни спокойствия, ни здоровья. Все
эти слова следует понимать лишь как цитаты. На самом же деле жертвовать
нужно лишь воображаемым, тем, чем люди в действительности не обладают. Они
должны пожертвовать своими фантазиями. Но как раз это для них трудно, очень
трудно. Гораздо легче принести в жертву что-то реальное.
"Другое, чем люди должны пожертвовать, - это их страдание. Пожертвовать
своим страданием также очень трудно. Человек откажется от каких угодно
удовольствий, но не откажется от страданий. Человек устроен таким образом,
что ни к чему не привязывается так сильно, как к страданию. Но от страдания
необходимо освободиться. Ни один человек, который не освободился от
страдания, не пожертвовал им, не сможет работать. Позднее вы еще многое
узнаете о страдании. Ничего нельзя достичь без страдания, и в то же время
надо начать с принесения страдания в жертву. Вот и расшифруйте, что это
значит."
Я прожил в Москве около недели и вернулся в Петербург со свежим запасом
идей и впечатлений. Здесь произошел очень интересный случай, который
объяснил нам многое в самой системе и в методах обучения Гурджиева. Во время
моего пребывания в Москве ученики Гурджиева объяснили мне различные законы,