что-то казалось успешным, но позднее все ушло, и я без всякого сомнения
почувствовал глубокий сон, в который был погружен. Неудача попыток
рассказать историю жизни, особенно тот факт, что мне даже не удалось понять,
чего хочет Гурджиев, все сильнее ухудшали мое и без того плохое настроение;
однако, как это часто со мной бывало, все выражалось не в подавленности, а в
раздражительности.
В этом состоянии я пошел однажды с Гурджиевым пообедать в ресторан на
Садовой, около Гостиного двора. Вероятно, я был слишком резок или, наоборот,
необычно молчалив.
- Что с вами сегодня? - спросил Гурджиев.
- Сам не знаю, - отвечал я, - только я чувствую, что у нас ничего не
получается, вернее, у меня ничего не получается. О других говорить не могу,
но я перестаю понимать вас, и вы больше ничего не объясняете так, как
раньше. Чувствую, что таким образом ничего не достигнешь.
- Подождите, - сказал Гурджиев, - скоро начнутся разговоры.
Постарайтесь понять меня: до сих пор мы пытались найти место каждой вещи,
теперь начнем называть вещи их собственными именами.
Слова Гурджиева запали мне в память, но я не вник в их смысл, а
продолжал излагать собственные мысли.
- Что толку в том, - сказал я, - как мы будем называть вещи, когда я не
в состоянии ничего сказать? Вы никогда не отвечаете ни на один заданный мной
вопрос.
- Прекрасно! - рассмеялся Гурджиев. - Обещаю сейчас ответить на любой
ваш вопрос, как это случается в сказках.
Я почувствовал, что он хочет избавить меня от плохого настроения и был
благодарен ему за это, хотя что-то во мне отказывалось смягчиться.
И вдруг я вспомнил, что более всего хочу узнать, что думает Гурджиев о
"вечном возвращении", о повторении жизней, как я это понимал. Много раз я
пробовал начать разговор на эту тему и изложить Гурджиеву свои взгляды. Но
такие разговоры всегда оставались почти монологами: Гурджиев слушал молча, а
затем говорил о чем-нибудь другом.
- Очень хорошо, - сказал я, - скажите мне, что вы думаете о вечном
возвращении? Есть в этом какая-то истина или нет? Я имею в виду следующее:
живем ли мы всего раз и затем исчезаем, или же все повторяется снова и
снова, возможно, бесчисленное количество раз, но только мы ничего об этом не
знаем и не помним?
- Идея повторения, - сказал Гурджиев, - не является полной и абсолютной
истиной; но это ближайшее приближение к ней. В данном случае истину выразить
в словах невозможно. Но то, что вы говорите, очень к ней близко. И если вы
поймете, почему я не говорю об этом, вы будете к ней еще ближе. Какая польза
в том. что человек знает о возвращении, если он не осознает его и сам не
меняется? Можно даже сказать, что если человек не меняется, для него не
существует и повторения: и если вы скажете ему о повторении, это лишь
углубит его сон. Зачем ему совершать сегодня какие-либо усилия, если впереди
у него так много времени и так много возможностей - целая вечность? Зачем же
беспокоиться сегодня? Вот почему данная система ничего не говорит о
повторении и берет только ту одну жизнь, в которой мы живем. Система без
усилий к изменению себя не имеет ни смысла, ни значения. И работа по
изменению себя должна начаться сегодня же, немедленно. Все законы можно
видеть в одной жизни. Знания о повторении жизней не прибавляют человеку
ничего, если он не видит, как все повторяется в одной жизни, именно в этой
жизни, если он не борется, чтобы изменить себя, дабы избегнуть повторения.
Но если он изменяет в себе нечто существенное, т.е. если достигает чего-то,
это достижение утратить нельзя.
- Следовательно, - спросил я, - можно сделать вывод, что все осознанное
и сформировавшееся, все тенденции должны возрастать?
- И да, и нет, - ответил Гурджиев. - В большинстве случаев это верно,
совершенно так же, как это справедливо и для одной жизни. Но в большом
масштабе могут вступить в действие новые силы. Сейчас я этого не объясню.
Однако подумайте над тем, что я скажу: влияния планет тоже могут измениться,
они не являются постоянными. Кроме того, сами тенденции могут быть
различными: есть такие тенденции, которые, появившись, повторяются и
развиваются сами по себе, механически; есть и другие, которые нуждаются в
постоянном подталкивании и способны совершенно исчезнуть или превратиться в
мечты, если человек перестанет над ними работать. Далее, для всего
существует определенное время, определенный срок. Возможности для всего, -
он подчеркнул эти слова, - существуют только в течение определенного срока.
Меня чрезвычайно заинтересовало то, что говорил Гурджиев. Многое из
этого я "предполагал" раньше. Но тот факт, что он признал мои
фундаментальные предпосылки, а также то, что он внес в них, имело для меня
громадную важность. Я почувствовал, что вижу очертания "величественного
здания", о котором говорилось в "Проблесках истины". Мое плохое настроение
исчезло, и я даже не заметил, когда это случилось.
Гурджиев сидел, улыбаясь.
- Видите, как легко повернуть вас. А что если я просто придумал все это
для вас, и никакого вечного возвращения вовсе нет? Что за удовольствие:
сидит мрачный Успенский, не ест и не пьет? Попробую-ка развеселить его, -
подумал я. А как развеселить человека? Один любит веселые истории. Другому
нужно найти его любимый предмет. Я знаю, что у Успенского этот предмет -
"вечное возвращение". Вот я и предложил ему ответить на любой вопрос,
заранее зная, о чем он спросит.
Но поддразнивания Гурджиева меня не тронули. Он дал мне нечто
существенное и не мог этого отобрать. Я не верил его шуткам, не верил, чтобы
он мог придумать сказанное им о возвращении. Кроме того, я научился понимать
его интонации, и последующие события показали, что я был прав, и хотя
Гурджиев не вводил идею возвращения в свое изложение системы, он несколько
раз сослался на нее, в основном, говоря об утраченных возможностях у людей,
приблизившихся к системе, но затем отпавших от нее.
В группах, как обычно, продолжались беседы. Однажды Гурджиев сказал,
что хочет провести опыт по отделению личности от сущности. Всех нас это
очень заинтересовало, так как он уже давно обещал "опыты", но до сих пор их
не было. О методах я рассказывать не буду, а просто опишу людей, которых он
избрал для опыта в первый вечер. Один был уже не молод; это был человек,
занимавший видное положение в обществе. На наших встречах он часто и много
говорил о себе, о своей семье, о христианстве, о событиях текущего момента,
связанных с войной, о всевозможных "скандалах", которые вызывали у него
сильнейшее отвращение. Другой был моложе; многие из нас не считали его
серьезным человеком. Очень часто он, что называется, валял дурака или
вступал в бесконечные формальные споры о той или иной детали системы
безотносительно к целому. Понять его было очень трудно: даже о простейших
вещах он говорил беспорядочно и запутанно, самым невероятным образом
смешивая всевозможные точки зрения и слова, принадлежащие разным категориям
и уровням.
Пропускаю начало опыта. Мы сидели в большой гостиной; разговор шел как
обычно.
- Теперь наблюдайте, - прошептал мне Гурджиев. Старший из двух, который
с жаром о чем-то говорил, внезапно умолк на середине фразы и казалось,
утонул в кресле, глядя прямо перед собой. По знаку Гурджиева мы продолжали
разговаривать, не обращая на него внимании. Младший стал прислушиваться к
разговору и наконец заговорил сам. Мы переглянулись. Его голос изменился. Он
рассказывал нам о некоторых наблюдениях над собой, говоря при этом просто и
понятно, без лишних слов, без экстравагантностей и шутовства. Затем он умолк
и, потягивая папиросу, как будто о чем-то задумался. Первый продолжал сидеть
с отсутствующим видом.
- Спросите его, о чем он думает, - тихо сказал Гурджиев.
- Я? - услышав вопрос, он поднял голову, как бы очнувшись. - Ни о чем.
Он слабо улыбнулся, как будто извиняясь или удивляясь тому, что кто-то
спрашивает его, о чем он думает.
- Как же так, - сказал один из нас, -ведь только что вы говорили о
войне, о том, что случится, если мы заключим мир с немцами; вы продолжаете
придерживаться своего мнения?
- По совести, не знаю, - ответил тот неуверенным голосом, - разве я
говорил что-нибудь такое?
- Конечно; вы только что сказали, что каждый обязан об этом думать, что
никто не имеет права забывать о войне, что каждый обязан иметь определенное
мнение - "да" или "нет", за войну или против нее.
Он слушал, как будто не понимая, о чем говорит спрашивающий.
- Да? Как странно, я ничего об этом не помню.
- Но разве вам самому это не интересно?
- Нет, ничуть не интересно.
- И вы не думаете о том, какие последствия будет иметь происходящее,
какими будут его результаты для России, для всей цивилизации?
Он с видимым сожалением покачал головой.
- Не понимаю, о чем вы говорите. Меня это совсем не интересует, я
ничего об этом не знаю.
- Ну хорошо; а перед тем вы говорили о вашей семье. Не будет ли вам
лучше, если они заинтересуются нашими идеями и присоединятся к работе?
- Да, пожалуй, - опять раздался неуверенный голос. Но почему я должен
об этом думать?
- Да ведь вы говорили, что вас пугает пропасть, как вы выразились,
растущая между вами и ними.
Никакого ответа.
- Что вы думаете об этом теперь?
- Я ничего об этом не думаю.
- А если бы вас спросили, чего вам хочется, что бы вы сказали?
Опять удивленный взгляд.
- Мне ничего не нужно.
- И все-таки, чего бы вам хотелось?
На маленьком столике подле него стоял недопитый стакан чаю. Он долго
смотрел на него, как будто что-то обдумывая, затем дважды посмотрел вокруг,
снова взглянул на стакан и произнес таким серьезным тоном и с такой
серьезной интонацией, что мы все переглянулись:
- Думаю, мне хотелось бы малинового варенья!
- Зачем вы его спрашиваете? - прозвучал из угла голос, который мы с
трудом узнали. Это говорил второй "объект" опыта. - Разве вы не видите, что
он спит?
- А вы? - спросил один из нас.
- Я, наоборот, пробудился.
- Почему же он заснул, тогда как вы пробудились?
- Не знаю.
На этом опыт закончился. На следующий день никто из них ничего не
помнил. Гурджиев объяснил нам, что у первого все, что составляло предмет его
обычного разговора, тревог и волнений, заключалось в личности. И когда
личность погрузилась в сон, ничего этого практически не осталось. В личности
другого было много чрезмерной болтовни; однако за личностью стояла сущность,
знавшая столько же, сколько и личность, и знавшая это лучше; и когда
личность заснула, сущность заняла ее место, на которое имела гораздо больше
права.
- Заметьте, что против своего обыкновения он говорил очень немного, -
сказал Гурджиев, - но он наблюдал за вами и за всем происходящим, и от него
ничего не ускользнуло.
- Какая же ему от этого польза, если он ничего не помнит? - спросил
кто-то из нас.
- Сущность помнит, - ответил Гурджиев, - забыла личность. И это было
необходимо, иначе личность исказила бы все и все приписала бы себе.
- Но ведь это своего рода черная магия, - сказал кто-то.
- Хуже, - возразил Гурджиев. - Подождите, вы увидите вещи похуже.
Говоря о "типах", Гурджиев спросил:
- Замечали вы или нет, какую огромную роль играет "тип" во
взаимоотношениях между мужчиной" и женщиной?
- Я заметил, - отвечал я, - что в течение своей жизни каждый мужчина