происходило. Возле телевизора сидела большая компания. Хозяин огляделся.
Он давным-давно сюда не заглядывал. Помещение прекрасное, немного отре-
монтировать - и можно взять тридцать пять сотен, а то и сорок.
- Он хороший художник, этот парень. - Клод указал глазами на работы,
прислоненные к стене. Алик прежде не любил развешивать своих работ, ему
мешали старые картины.
Хозяин взглянул мельком. У него был приятель, который держал в двад-
цатых годах здесь, в Челси, дешевенькую гостиницу, почти ночлежку, пус-
кал всякий сброд, нищих художников, безработных актеров, продержался
кое-как в депрессию. Иногда брал у своих жильцов вместо денег их мазню,
исключительно по доброте душевной, вешал в холле. А потом прошли годы -
и оказалось, что у него собралась коллекция, которая стоила десяти гос-
тиниц... Но это было давно, времена были другие, а теперь слишком уж
много художников развелось.
"Нет-нет, никаких этих картин", - решил хозяин.
Нинка, увидев Клода, пошла к нему своей шаткой изящной походкой, го-
товя по дороге французскую фразу, но сказать не успела, потому что Клод
первым ей сказал:
- Наш хозяин зашел по делу.
Нинка проявила неожиданную сметливость, заулыбалась, что-то прощебе-
тала неопределенное и рванулась к Либину. Обхватила его за голову и го-
рячо зашептала в ухо:
- Вон там у двери хозяин, его "супер" привел. Ты сделай так, чтобы
они к Алику не цеплялись. Умоляю.
Либин быстро смекнул, в чем дело, вышел к ним с придурковатой радост-
ной улыбкой:
- Видите ли, в Москве политический переворот, мы несколько обеспокое-
ны.
Звучало это так, как будто он премьер-министр соседнего государства.
При этом он напирал на них животом и теснил к лифту. Они поддавались.
Уже возле самой двери, перестав улыбаться, сказал четко и раздельно:
- Я брат Алика. Прошу прощения за задержку, счета я вчера оплатил и
гарантирую, что больше таких задержек не будет...
"Сейчас этот чертов ирландец развопится", - подумал Клод, но хозяин,
ни слова не говоря, нажал лифтовую кнопку.
13 Двое суток телевизор не выключали. Двое суток не смолкал телефон и
беспрерывно хлопала дверь. Алик лежал плоский и резиновый, как пустая
грелка, но был оживлен и уверял, что ему много лучше.
Как античная драма, действие шло уже три дня, и за это время прошлое,
от которого они более или менее основательно отгородились, снова вошло в
их жизнь, и они ужасались, плакали, искали знакомые лица в огромной тол-
пе возле Белого дома и дождались-таки минуты, когда Людочкин сын вдруг
завопил:
- Папа, смотрите, папа!
На экране был бородатый человек в очках, всем, казалось, знакомый, он
шел прямо на камеру, слегка наклонив голову.
Люда обхватила горло руками:
- Ой, Костя! Я так и знала, что он там!
К этому времени уже было ясно, что переворот не удался.
- Мы выиграли, - сказал Алик.
Откуда взялось это "мы", совершенно непонятно. Но это было то самое
"мы", которому удивлялся отец Виктор в Париже, в самом начале войны. Дед
его, белый офицер, принявший сан уже в эмиграции, ощутил тогда острую
связь с Россией, устоявшееся за годы эмиграции "они" вдруг сменилось у
него на это самое "мы", и в сорок седьмом он едва не уехал в Россию себе
на погибель...
Либин был с Аликом совершенно не согласен, но сегодня не собирался
спорить, только пробормотал:
- Ну, вот это как раз совершенно неизвестно, кто в действительности
выиграл...
Все радовались, что не началась гражданская война, что танки вышли из
города.
Непрерывно шла хроника: на Лубянке свалили Дзержинского и показали
опустевший цоколь, лучший из всех памятников советской власти - пустой
пьедестал. Партия - из гранита, мрамора, стали, как она сама себя распи-
сывала, - сыпалась как труха, исчезала как наваждение.
Хоронили троих погибших - три случайные песчинки были выбраны из тол-
пы небесной рукой: ребята с хорошими лицами - русский, украинец, еврей.
Над двумя машут кадилом, третий покрыт талесом. Таких похорон еще не бы-
ло в этой стране... И тысячи, тысячи людей...
Казалось, все гнилое, больное, подлое, что так долго копилось, разом
обломилось, обрушилось и, как выплеснутые помои, как куча выброшенного
смрадного хлама, уплывает по реке...
И здешние, бывшие русские, в полном единодушии радовались, и всеобщая
радость по этому поводу выражалась не в том, что пили больше обычного, а
в том, что запели старые советские песни. Лучше всех пела Валентина:
Все стало вокруг голубым и зеленым...
Под каждым окошком поют соловьи...
В этом квартале, в этой квартире не было ничего голубого и зеленого,
и все они прекрасно знали, что все цвета в их новой стране имеют другие
оттенки, иную степень напряженности, но каждый вспоминал цвета своего
собственного детства: Валентина - Институтскую улицу в Калуге, текущую к
мыльно-голубой Оке между двух рядов бледных лип, Алик - голубое и зеле-
ное Подмосковье, доверчивый и ласково-неуверенный цвет первой листвы и
нежного, в длинных переливах, неба, а Файка - Марьину Рощу с хромыми па-
лисадниками и грубыми, топорно сделанными золотыми шарами на фоне ед-
ко-зеленого забора...
Снизу, правда, тянуло прежней музыкой, и не обычной южноамериканской
сальсой, а чем-то диким, бессмысленным, с постукиванием и подвыванием.
Алик, более всех чувствительный к музыке, взмолился:
- Либин, Христа ради, пойди заткни их как-нибудь.
Либин, прихватив Наташу, исчез.
В телевизоре шли толпы, толпы. В комнате тоже было много народу, и
даже казалось, что они как-то связаны. Временами Алик замечал, что среди
привычных лиц вдруг промелькивало незнакомое. Он увидел какого-то ма-
ленького седого старичка с кожаным ремешком на лбу, в странной белой
одежде, но как-то не в фокусе.
- Нин, а кто этот старичок? - спросил он.
Нинка встревожилась - неужели он заметил хозяина?
- Я про того маленького, с белой бородкой...
Нинка огляделась - никакого старичка не было.
Невыносимая музыка вдруг куда-то исчезла. Зато появились чьи-то дети,
в большом количестве. Странные малосимпатичные дети с немного зверу-
шечьими личиками. И, несмотря на поздний вечер, было очень жарко. Подош-
ла Валентина:
- Ну что?
- Спой что-нибудь прохладное.
Валентина села рядом с Аликом, обхватила его высохшую ногу и запела
тихо и очень внятно:
Ой, мороз, мороз, не морозь меня, Не морозь меня, моего коня...
Голос у Валентины был действительно прохладным, и от него расходились
по воздуху тонкие морщины, как после игрушечного кораблика, пущенного на
воду.
Алик увидел себя втиснутым в толстую коричневую шубу, в тесной цигей-
ковой шапке поверх белого платка, на шубе ремень с любимой пряжкой, а
сам он сидит в салазках с гнутой спинкой, впереди его идут мамины вой-
лочные ботики и бьется подол синего пальто о серый войлок. Рот у него
туго завязан шерстяным шарфом, а в том месте, где губы, шарф мокрый и
теплый, но надо сильно дышать, очень сильно, потому что, как только пе-
рестаешь дышать, ледяная корочка запечатывает эту теплую лунку и шарф
сразу же промерзает и колет...
Дети, которых делалось все больше и больше, они тоже как будто в шу-
бах, в пушистых заснеженных шубах...
Хлопнула дверь - из лифта вывалился Либин с шестью парагвайцами. Все
парагвайцы были почти одинаковые, мелкорослые, в черных брюках и белых
рубашках, с маленькими барабанчиками, трещотками и колотушками. Они шли,
погромыхивая своей музыкой.
- Нин, ну а эти откуда взялись? - неуверенно спросил Алик.
- Либин привел.
Либин был пьян вдребезги. Он подошел к Алику:
- Алик! Отличные ребята оказались. Я поставил им выпить. Думаю, они
же не могут играть, когда руки стаканом заняты. И точно. Отличные ребя-
та, только по-английски не говорят. Один немного спикает. А другие даже
по-испански не очень умеют. У них язык гуарани или что-то похожее. Мы
выпили чуток, я говорю: у меня друг болен. А они говорят: у нас есть та-
кая музыка специальная, для тех, кто болен. А? Занятные ребята такие...
Занятные ребята тем временем выстроились гуськом, друг другу в заты-
лок.
Первый, со шрамом через кирпично-смуглое лицо, ударил в барабанчик, и
они двинулись по кругу, коротконогие, чуть приседая на каждом шагу, рит-
мично покачиваясь и издавая какие-то криковдохи.
Девицы, изнемогшие за последнюю неделю от их музыки, зашлись от немо-
го смеха.
Но здесь, в помещении, эта музыка звучала совсем по-другому. Она была
до жути серьезная, имела отношение не к уличному искусству, а к другим,
несоизмеримо более важным, вещам. В ней присутствовал стук сердца, дыха-
ние легких, движение воды и даже ворчащие звуки пищеварения. А сами му-
зыкальные инструменты - Боже правый! - были черепами и малыми косточка-
ми, и скелетики висели на самих музыкантах, как праздничные украшения...
Наконец музыка замерла, но не успел народ загудеть, вклинившись в эту
паузу, как они развернулись в другую сторону и опять двинулись гуськом
по кругу, и пошла другая музыка - древняя, жуткая...
- Пляска смерти, - догадался Алик.
Теперь, когда ему открылся смысл этой музыки как буквальный рассказ
об умирании тела, он понял также, что их движение противусолонь было
прологом к какой-то следующей теме. Та монотонная и заунывная музыка,
которая так раздражала его все последнее время, оказалась внятной, как
азбука. Но она оборвалась, чего-то недосказав.
Гости всё прибывали. Алик разглядел в толпе своего школьного учителя
физики, Николая Васильевича, по прозвищу Галоша, и вяло удивился: неуже-
ли он эмигрировал на старости лет... Сколько же ему теперь... Колька
Зайцев, одноклассник, попавший под трамвай, худенький, в лыжной курточке
с карманами, подбрасывал ногой тряпичный мячик... как мило, что он при-
волок его с собой... Двоюродная сестра Муся, умершая девочкой от лейко-
за, прошла через комнату с тазом в руках, только не девочкой, а уже
вполне взрослой девушкой. Все это было ничуть не странно, а в порядке
вещей. И даже было такое чувство, что какие-то давние ошибки и непра-
вильности исправлены...
Фима подошел и потрогал холодную руку:
- Алик, может, тебе хватит гулять?
- Хватит, - согласился Алик.
Фима поднял его легчайшее тело и отнес в спальню. Губы Алика были си-
ними, ногти на руках - голубыми, и только волосы горели неизменной тем-
ной медью.
"Гипоксия", - отметил автоматически Фима.
Нина тащила с подоконника бутыль с травяным настоем...
Главный из парагвайцев, их толмач, подошел к Валентине и попросил
разрешения потрогать ее волосы. Одну руку он запустил в свои грубые
угольно-блестящие патлы, а пальцами другой прошелся по Валентининым,
выкрашенным разноцветными прядями, и засмеялся - чем-то его порадовала
ее пестрая голова. Две недели тому назад они приехали в Нью-Йорк из
большой деревни, затерявшейся в тропическом лесу, и не все диковинки
здешнего мира успели потрогать руками.
У нее же возникло странное ощущение, будто на нее надели тюбетейку.
Впрочем, в этом не было ничего неприятного и через несколько минут прош-
ло.
Алик ловил воздух. Он знал, что надо дышать получше, иначе теплая
лунка в шарфе затянется. Он делал судорожные вдохи, которых получалось
больше, чем выдохов.
- Устал...
Фима сжал его запястье, сухое, как ветка мертвого дерева. Умирала ди-
афрагмальная мышца, умирали легкие, умирало сердце. Фима раскрыл саквояж
и задумался. Можно ввести камфару, подогнать истощенное сердце, пустить
его галопом. Надолго ли хватит... Можно наркотик. Приятное забвение, из
которого он скорее всего не вернется. А если оставить все так, как
есть... сутки, двое... Никто не знает, сколько часов это может продол-
жаться...
Эта страна ненавидела страдание. Она отвергала его онтологически, до-