- Хорошо, - говорю, - сударь.
Да и поставил кий. Он походил, походил, пот так с него и льет.
- Петр, - говорит, - давай на все.
А сам чуть не плачет.
Я говорю:
- Что, сударь, играть!
- Ну, давай, пожалуйста.
И сам кий мне подает. Я взял кий да шары на бильярд так шваркнул, что на пол
полетели: известно, нельзя не пофорсить; говорю:
- Давай, сударь.
А уж он так заторопил, что сам шар поднял. Думаю себе: "Не получить мне семисот
рублей; всё равно проиграю". Стал нарочно играть. Так что же?
- Зачем, - говорит, - нарочно дурно играешь?
А у самого руки дрожат; а как шар к лузе бежит, так пальцы растаращит, рот
скривит да всё к лузе и головой-то и руками тянет. Уж я говорю:
- Этим не поможешь, сударь.
Хорошо. Как выиграл он эту партию я говорю:
- Сто восемьдесят рубликов за вами будет да полтораста партий; а я, мол, ужинать
пойду.
Поставил кий и ушел.
Сел я себе за столик против двери, а сам смотрю: что, мол из него будет? Так что
ж? Походит, походит - чай думает: никто на него не глядит - да за волосы себя
как дернет, и опять ходит, бормочет всё что-то, да опять как дернет.
После того дней с восемь не видать его было. Пришел в столовую раз, угрюмый
такой, и в бильярдную не зашел.
Увидал его князь:
- Пойдем, - говорит, - сыграем.
- Нет, - говорит, - я больше играть не буду.
- Да полно! пойдем.
- Нет, - говорит, - не пойду.
Тебе, - говорит, - добра не сделает, что я пойду, а мне дурно от этого будет.
Так и не ходил дней с десять еще. А потом на праздниках как-то заехал, во фраке,
видно в гостях был, и целый день пробыл: всё играл; на другой день приехал, на
третий... Пошло по-старому. Хотел я было с ним еще поиграть, так - нет, -
говорит, - с тобой играть не стану. А сто восемьдесят рублей, что я тебе должен,
приди ко мне через месяц: получишь.
Хорошо. Пришел к нему через месяц.
- Ей-Богу, - говорит, - нет, а в четверг приди.
Пришел я в четверг. Славную такую квартерку занимал.
- Что, - говорю, - дома?
- Почивает, - говорят.
Хорошо, подожду.
Камердин у него из своих был - старичок такой седенький, простой, ничего
политики не знал. Вот и поразговорились мы с ним.
- Что, - говорит, - мы тут живем с барином! Совсем замотались, и никакой им ни
чести, ни пользы нет от Петербургу от этого. Из деревни ехали, думали: будем как
при покойнике барине, царство небесное, по князьям, по графам да по генералам
ездить; думали: возьмем себе какую из графинь кралю, с приданым, да и заживем
по-дворянски; а выходит на поверку, что мы только по трахтирам бегаем - совсем
плохо! Княгиня-то Ртищева ведь нам тетка родная, а князь Воротынцев тятенька
хресный. Что ж? только на Рождество был раз, да и носу не кажет. Уж ихние люди и
то смеются мне: что, мол, ваш барин-то, видно, не в папеньку пошел. Я раз и
говорю ему:
- Что, сударь, к тетеньке не изволите ездить? Они скучают, что вас давно не
видали.
- Скучно, - говорит, - там, Демьяныч!
Поди ты! только и веселья нашел, что в трахтире. Хоть бы служил что ли, а то
нет: занялся картами да прочим, а уж евти дела никогда к добру не поведут...
Э-эх! пропадаем мы, так, ни за грош пропадаем!.. У нас от барыни-покойницы,
царство небесное, богатейшее именье осталось: тысяча душ слишком, тысяч на
триста лесу было. Всё заложил теперь, лес продал, мужичков разорил, и всё нет
ничего. Без господина, известно, управляющий сам больше господина... дерет с
мужика последнюю шкуру, да и шабаш. Ему что? набить бы только карман, а там хоть
с голоду все помирай. Намедни пришли два мужичка, жалобы принесли от всей
вотчины.
- Разорил, - говорят, - в конец мужиков.
Что ж? прочитал жалобы, дал по десяти рублей мужичкам. - Я, - говорит, - сам
скоро буду. Получу деньги, - говорит, - расплачусь, тогда уеду.
А где расплатиться, когда мы всё долги делаем! Ведь много ли, мало ли, тут зиму
прожили, тысяч восемьдесят спустили; а теперь в доме рубля серебром нету! А всё
от добродетели своей. Уж такой простой барин, что и сказать нельзя. От этого
самого и пропадает, так вот ни за что пропадает.
И сам чуть не плачет, старик-то. Такой старик смешной.
Проснулся часу в одиннадцатом, позвал меня.
- Не прислали мне, - говорит, - денег, только я виноват. Затвори, - говорит, -
дверь.
Я затворил.
- Вот, - говорит, - возьми часы или булавку брильянтовую и заложи их. Тебе, -
говорит, - за них больше ста восьмидесяти рублей дадут, а когда я получу деньги,
то выкуплю, - говорит.
- Что ж, - я говорю, - сударь, коли денег у вас нет, нечего делать: пожалуйте
хоть часы. Я для вас могу уважить.
А сам вижу, что часы рублей триста стоят.
Хорошо. Заложил я часы за сто рублей, а записку ему принес.
- Восемьдесят, - говорю, - рублей за вами будут; а часы сами извольте выкупить.
Так и по сие время восемьдесят рублей моих денег за ним осталось.
Таким-то родом стал он к нам опять каждый день ходить. Уж не знаю, какие у них
промеж себя расчеты были, только всё вместе с князем езжали. Или с Федоткой
наверх пойдут играть. И тоже какие-то у них втроем мудреные счеты были: тот тому
дает, тот тому дает; а кто кому должен, не разберешь никак.
И бывал он таким манером у нас два года, почитай, что каждый день, только вид уж
свой потерял: бойкой стал и другой раз до того доходил, что у меня по целковому
занимал извозчику отдать; а по сту рублей с князем партию играли.
Скучный, худой, желтый стал. Приедет, бывало, абсинту сейчас рюмочку велит
подать, канапе закусит, да портвейном запьет; ну, и повеселей как будто.
Приезжает раз перед обедом, на маслянице дело было, и стал с каким-то гусаром
играть.
- Хотите, - говорит, - заинтересовать партию?
- Извольте, - говорит. - На что?
- Бутылку Клодвужо, хотите?
- Идет.
Хорошо. Гусар выиграл, и пошли кушать. Сели за стол; только Нехлюдов и говорит:
- Simon! бутылку Клодвужо; да смотри, согреть хорошенько.
Simon ушел, приносит кушанье, бутылки нет.
- Что ж, говорит, вино?
Simon побежал, приносит жаркое.
- Подавай же вино, - говорит. Simon молчит. - Что ты с ума сошел! мы уж кончаем
обедать, а вина нет. Кто ж его пьет с десертом?
Побежал Simon.
- Хозяин, - говорит, - вас просит.
Покраснел весь, выскочил из-за стола.
- Что, - говорит, - ему надо?
А хозяин стоит у двери.
- Я, - говорит, - не могу вам больше верить, коли вы мне по счету не заплатите.
- Да я, - говорит, - вам сказал, что я в первых числах отдам.
- Как вам угодно, - говорит, - будет; а я в долг не могу беспрестанно давать и
ничего не получать. У меня и так, - говорит, - десятки тысяч в долгах пропадают.
- Ну, полно, моншер, - говорит, - уж мне-то можно поверить. Пришлите бутылку, а
я постараюсь вам поскорее отдать.
И убежал сам.
- Что это, вас зачем вызывали? - гусар говорит.
- Так, - говорит, - просил меня об одной вещи.
- А славно бы, - говорит гусар, - теперь винца тепленького стакан выпить.
- Simon, что же?!
Побежал мой Simon. Опять нет ни вина, ничего. Плохо. Вышел из-за стола, прибежал
ко мне.
- Ради Бога, - говорит, - Петруша, дай мне шесть целковых.
А на самом лица нет.
- Нету, - говорю, - сударь, ей-Богу, да ужи так за вами моих много.
- Я тебе, - говорит, - сорок целковых за шесть через неделю отдам.
- Коли бы были, - говорю, - я бы несмел отказать, а то, ей-ей, нету.
Так что же? выскочил, зубы стиснул, кулаки сжал, как шальной по колидору бегает,
да по лбу себя как треснет.
- Ах! - говорит, - Господи! Что это?
Даже не зашел в столовую, вскочил в карету и ускакал.
То-то смеху было. Гусар говорит:
- Где, мол, барин, что со мной обедал?
- Уехал, - говорят.
- Как уехал? Что ж он сказать велел?
- Ничего - говорят, - не велели сказывать: сели, да и уехали.
- Хорош, - говорит, - гусь!
Ну, думаю себе, теперь долго ездить не будет, после то есть сраму такого. Так
нет. На другой день в вечеру приезжает. Пришел в бильярдную и ящик какой-то с
собой принес. Снял пальто.
- Давай играть, - говорит. Глядит исподлобья, сердитый такой.
Сыграли партийку.
- Довольно, - говорит, - поди принеси мне перо и бумаги: письмо нужно написать.
Я, ничего не думамши, не гадамши, принес бумаги, положил на стол в маленькую
комнату.
- Готово, - говорю, - сударь.
Хорошо. Сел за стол. Уж он писал, писал, бормотал всё что-то, вскочил потом
нахмуренный такой.
- Поди, - говорит, - посмотри, приехала ли моя карета?
Дело в пятницу на Масляной было, так никого из гостей не было: все по балам.
Я пошел было узнать о карете, только за дверь вышел:
- Петрушка! Петрушка! - кричит, точно испужался чего.
Я вернулся. Смотрит, он белый, вот как полотно, стоит, на меня смотрит.
- Звать, - говорю, - изволили, сударь?
Молчит.
- Что, - говорю, - вам угодно?
Молчит.
- Ах, да! давай еще играть, - говорит.
Хорошо. Выиграл он партию.
- Что, - говорит, - хорошо я научился играть?
- Да, - я говорю.
- То-то. Поди, - говорит, - теперь, узнай, что карета?
А сам по комнате ходит.
Я себе, ничего не думая, вышел на крыльцо: вижу, кареты никакой нет, иду назад.
Только иду назад, слышу, кием ровно стукнул кто-то. Вхожу в бильярдную: пахнет
что-то чудно.
Глядь: а он на полу лежит, ве-есь в крови, и пистоль подле брошена. Так я до
того испужался, что слова сказать не мог.
А он дрыгнет, дрыгнет ногой, да и потянется. Захрапел потом, да и растянулся вот
этаким родом.
И отчего такой грех с ними случился, что душу свою загубил, то есть Бог его
знает; только что бумагу эту оставил, да и то я никак не соображу.
Уж чего не делают господа!.. Сказано, господа... Одно слово: - господа.
"Бог дал мне всё, чего может желать человек: богатство, имя, ум, благородные
стремления. Я хотел наслаждаться и затоптал в грязь всё, что было во мне
хорошего.
"Я не обесчещен, не несчастен, не сделал никакого преступления; но я сделал
хуже: я убил свои чувства, свой ум, свою молодость.
"Я опутан грязной сетью, из которой не могу выпутаться и к которой не могу
привыкнуть. Я беспрестанно падаю, падаю; чувствую свое падение и не могу
остановиться. Мне легче бы было быть обесчещенным, несчастным или преступным:
тогда было бы какое-то утешительное, угрюмое величие в моем отчаянии. Ежели бы я
был обесчещен, я бы мог подняться выше понятий чести нашего общества и презирать
его. Ежели бы я был несчастлив, я бы мог роптать. Ежели бы я сделал
преступление, я бы мог раскаянием или наказанием искупить его; но я просто
низок, гадок, знаю это - и не могу подняться.
"И что погубило меня? Была ли во мне какая-нибудь сильная страсть, которая бы
извиняла меня? Нет.
"Семерка, туз, шампанское, желтый в середину, мел, серенькие, радужные бумажки,
папиросы, продажные женщины - вот мои воспоминания!
"Одна ужасная минута забвения, низости, которой я никогда не забуду, заставила
меня опомниться. Я ужаснулся, когда увидел, какая неизмеримая пропасть отделяла
меня от того, чем я хотел и мог быть. В моем воображении возникли надежды, мечты
и думы моей юности. "Где те светлые мысли о жизни, о вечности, о Боге, которые с
такою ясностью и силой наполняли мою душу? Где беспредметная сила любви,
отрадной теплотой согревавшая мое сердце? Где надежда на развитие, сочувствие ко
всему прекрасному, любовь к родным, к ближним, к труду, к славе? Где понятие об
обязанности?
"Меня оскорбили - я вызывал на дуэль и думал, что вполне удовлетворил
требованиям благородства. Мне нужны были деньги для удовлетворения своих пороков
и тщеславия - я разорил тысячи семейств, вверенных мне Богом, и сделал это без
стыда, - я, который так хорошо понимал эти священные обязанности. Бесчестный
человек сказал мне, что у меня нет совести, что я хочу красть, - и я остался его
другом, потому что он бесчестный человек и сказал мне, что он не хотел меня
обидеть. Мне сказали, что смешно жить скромником, - и я отдал без сожаления цвет
своей души - невинность - продажной женщине. Да, никакой убитой части моей души