саням. Сани, особенно с той стороны, с которой от ветра завешен был на головах
двух ямщиков армяк, были на четверть занесены снегом; за армяком же было тихо и
уютно. Старичок лежал так же с выпущенными ногами, а сказочник продолжал свою
сказку: "В то самое время, как генерал от королевского, значит, имени приходит,
значит, к Марии в темницу, в то самое время Мария говорит ему: "Генерал! я в
тебе не нуждаюсь и не могу тебя любить, и, значит, ты мне не полюбовник; а
полюбовник мой есть тот самый принц..."
- В то самое время... - продолжал было он, но, увидав меня, замолк на минуту и
стал раздувать трубочку.
- Что, барин, сказочку пришли послушать? - сказал другой, которого я называл
советчиком.
- Да у вас славно, весело! - сказал я.
- Что ж! от скуки, - по крайности не думается.
- А что, не знаете вы, где мы теперь?
Вопрос этот, как мне показалось, не понравился ямщикам.
- А кто е разберет, где? може и к калмыкам заехали вовсе, - отвечал советчик.
- Что же мы будем делать? - спросил я.
- А что делать? Вот едем, можь и выедем, - сказал он недовольным тоном.
- Ну, а как не выедем, да лошади станут в снегу, что тогда?
- А что! Ничего.
- Да замерзнуть можно.
- Известно, можно, потому и стогов теперича не видать: значит, мы вовсе к
калмыкам заехали. Первое дело надо по снегу смотреть.
- А ты никак боишься замерзнуть, барин? - сказал старичок дрожащим голосом.
Несмотря на то, что он как будто подтрунивал надо мной, видно было, что он
продрог до последней косточки.
- Да, холодно очень становится, - сказал я.
- Эх ты, барин! А ты бы как я: нет, нет да и пробегись, - оно тебя и согреет.
- Первое дело, как пробежишь за саньми, - сказал советчик.
VII.
- Пожалуйте: готово! - кричал мне Алешка из передних саней.
Метель была так сильна, что насилу-насилу, перегнувшись совсем вперед и ухватясь
обеими руками за полы шинели, я мог по колеблющемуся снегу, который выносило
ветром из-под ног, пройти те несколько шагов, которые отделяли меня от моих
саней. Прежний ямщик мой уже стоял на коленках в середине пустых саней, но,
увидав меня, снял свою большую шапку, причем ветер неистово подхватил его волосы
кверху, и попросил на водку. Он, верно, и не ожидал, чтобы я дал ему, потому что
отказ мой нисколько не огорчил его. Он поблагодарил меня и на этом, надвинул
шапку и сказал мне: "Ну, дай Бог вам, барин..." и, задергав вожжами и зачмокав,
тронулся от нас. Вслед затем и Игнашка размахнулся всей спиной и крикнул на
лошадей. Опять звуки хрустенья копыт, покрикиванья и колокольчика заменили звук
завывания ветра, который был особенно слышен, когда стояли на месте.
С четверть часа после перекладки я не спал и развлекался рассматриванием фигуры
нового ямщика и лошадей. Игнашка сидел молодцом, беспрестанно подпрыгивал,
замахивался рукою с висящим кнутом на лошадей, покрикивал, постукивал ногой об
ногу и, перегибаясь вперед, поправлял шлею коренной, которая всё сбивалась на
правую сторону. Он был не велик ростом, но хорошо сложен, как казалось. Сверх
полушубка на нем был надет неподпоясанный армяк, которого воротник был почти
откинут, и шея совсем голая, сапоги были не валеные, а кожаные, и шапка
маленькая, которую он снимал и поправлял беспрестанно. Уши закрыты были только
волосами. Во всех его движениях заметна была не только энергия, но еще более,
как мне казалось, желание возбудить в себе энергию. Однако, чем дальше мы ехали,
тем чаще и чаще он, оправляясь, подпрыгивал на облучке, похлопывал ногой об ногу
и заговаривал со мной и Алешкой: мне казалось, он боялся упасть духом. И было от
чего: хотя лошади были добрые, дорога с каждым шагом становилась тяжелее и
тяжелее, и заметно было, как лошади бежали неохотнее: уже надобно было
постегивать, и коренная, добрая, большая косматая лошадь, спотыкнулась раза два,
хотя тотчас же, испугавшись, дернула вперед и подкинула косматую голову чуть не
под самый колокольчик. Правая пристяжная, которую я невольно наблюдал, вместе с
длинной ременной кисточкой шлеи, бившейся и подпрыгивающей с полевой стороны,
заметно спускала постромки, требовала кнутика, но, по привычке доброй, даже
горячей лошади, как будто досадовала на свою слабость, сердито опускала и
подымала голову, попрашивая повода. Действительно, страшно было видеть, что
метель и мороз всё усиливаются, лошади слабеют, дорога становится хуже, и мы
решительно не знаем, где мы и куда ехать, не только на станцию, но к
какому-нибудь приюту, - и смешно и странно слышать, что колокольчик звенит так
непринужденно и весело, и Игнатка покрикивает так бойко и красиво, как будто в
крещенский морозный солнечный полдень мы катаемся в праздник по деревенской
улице, - и главное, странно было думать, что мы всё едем и, шибко едем куда-то
прочь от того места, на котором находились. Игнатка запел какую-то песню, хотя
весьма гаденькой фистулой, но так громко и с такими остановками, во время
которых он посвистывал, что странно было робеть, слушая его.
- Ге-гей! что горло-то дерешь, Игнат! - послышался голос советчика: - постой на
час!
- Чаво?
- Посто-о-о-ой!
Игнат остановился. Опять всё замолкло, и загудел и запищал ветер, и снег стал,
крутясь, гуще залить в сани. Советчик подошел к нам.
- Ну что?
- Да что! куда ехать-то?
- А кто е знает!
- Что, ноги замерзли, что ль, что хлопаешь-то?
- Вовсе зашлись.
- А ты бы вот сходил: во-он маячит - никак калмыцкое кочевье. Оно бы и ноги-то
посогрел.
- Ладно. Подержи лошадей... на.
И Игнат побежал по указанному направлению.
- Всё надо смотреть да походить: оно и найдешь; а то так, что дуром-то ехать! -
говорил мне советчик: - вишь, как лошадей упарил!
Всё время, пока Игнат ходил, - а это продолжалось так долго, что я даже боялся,
как бы он не заблудился, - советчик говорил мне самоуверенным, спокойным тоном,
как надо поступать во время метели, как лучше всего отпречь лошадь и пустить,
что она, как Бог свят, выведет, или как иногда можно и по звездам смотреть, и
как, ежели бы он передом ехал, уж мы бы давно были на станции.
- Ну что, есть? - спросил он у Игната, который возвращался, с трудом шагая,
почти по колени в снегу.
- Есть-то есть, кочевье видать, - отвечал, задыхаясь, Игнат: - да незнамо какое.
Это мы, брат, должно, вовсе на Пролговскую дачу заехали. Надо левей брать.
- И что мелет! это вовсе наши кочевья, которые позадь станицы, - возразил
советчик.
- Да говорю, что нет!
- Уж я глянул, так знаю: оно и будет; а не оно, так Тамышевско. Всё надо правей
забирать: как раз и выедем на большой мост - осьмую версту.
- Да говорят, что нет! Ведь я видал! - с досадой отвечал Игнат.
- Э, брат! а еще ямщик!
- То-то ямщик! ты сходи сам.
- Что мне ходить! я так знаю.
Игнат рассердился, видно: он, не отвечая, вскочил на облучок и погнал дальше.
- Вишь, как зашлись ноги: ажио не согреешь, - сказал он Алешке, продолжая
похлопывать чаще и чаще и огребать и высыпать снег, который ему забился за
голенищи.
Мне ужасно хотелось спать.
VIII.
"Неужели это я уже замерзаю, - думал я сквозь сон, - замерзание всегда
начинается сном, говорят. Уж лучше утонуть, чем замерзнуть, пускай меня вытащат
в неводе; а впрочем, всё равно - утонуть ли, замерзнуть, только бы под спину не
толкала эта палка какая-то и забыться бы".
Я забываюсь на секунду.
"Чем же, однако, всё это кончится? - вдруг мысленно говорю я, на минуту открывая
глаза и вглядываясь в белое пространство: - чем же это кончится? Ежели мы не
найдем стогов и лошади станут, что, кажется, скоро случится - мы все замерзнем".
Признаюсь, хотя я и боялся немного, желание, чтобы с нами случилось что-нибудь
необыкновенное, несколько трагическое, было во мне сильней маленькой боязни. Мне
казалось, что было бы недурно, если бы к утру в какую-нибудь далекую,
неизвестную деревню лошади бы уж сами привезли нас полузамерзлых, чтобы
некоторые даже замерзли совершенно. И в этом смысле мечты с необыкновенной
ясностью и быстротой носились передо мною. Лошади становятся, снегу наносится
больше и больше, и вот от лошадей видны только дуга и уши; но вдруг Игнашка
является наверху с своей тройкой и едет мимо нас. Мы умоляем его, кричим, чтобы
он взял нас; но ветром относит голос, голосу нет. Игнашка посмеивается, кричит
по лошадям, посвистывает и скрывается от нас в каком-то глубоком, занесенном
снегом овраге. Старичок вскакивает верхом, размахивает локтями и хочет ускакать,
но не может сдвинуться с места; мой старый ямщик, с большой шапкой, бросается на
него, стаскивает на землю и топчет в снегу. "Ты колдун! - кричит он: - ты
ругатель! Будем плутать вместе". Но старичок пробивает головой сугроб: он не
столько старичок, сколько заяц, и скачет прочь от нас. Все собаки скачут за ним.
Советчик, который есть Федор Филиппыч, говорит, чтобы все сели кружком, что
ничего, ежели нас занесет снегом: нам будет тепло. Действительно, нам тепло и
уютно; только хочется пить. Я достаю погребец, потчую всех ромом с сахаром и сам
пью с большим удовольствием. Сказочник говорит какую-то сказку про радугу, - и
над нами уже потолок из снега и радуга. "Теперь сделаемте себе каждый комнатку в
снегу и давайте спать!" говорю я. Снег мягкий и теплый, как мех. Я делаю себе
комнатку и хочу войти в нее; но Федор Филиппыч, который видел в погребце мои
деньги, говорит: "Стой! давай деньги. Всё одно умирать!" и хватает меня за ногу.
Я отдаю деньги и прошу только, чтобы меня отпустили; но они не верят, что это
все мои деньги, и хотят меня убить. Я схватываю руку старичка и с невыразимым
наслаждением начинаю цаловать ее: рука старичка нежная и сладкая. Он сначала
вырывает ее, но потом отдает мне и даже сам другой рукой ласкает меня. Однако
Федор Филиппыч приближается и грозит мне. Я бегу в свою комнату; но это не
комната, а длинный белый коридор, и кто-то держит меня за ноги. Я вырываюсь. В
руках того, кто меня держит, остаются моя одежда и часть кожи; но мне только
холодно и стыдно, - стыдно тем более, что тетушка с зонтиком и гомеопатической
аптечкой, под руку с утопленником, идут мне навстречу. Они смеются и не понимают
знаков, которые я им делаю. Я бросаюсь на сани, ноги волокутся по снегу; но
старичок гонится за мной, размахивая локтями. Старичок уже близко, но я слышу,
впереди звонят два колокола, и знаю, что я спасен, когда прибегу к ним. Колокола
звучат слышней и слышней; но старичок догнал, меня и животом упал на мое лицо,
так что колокола едва слышны. Я снова схватываю его руку и начинаю цаловать ее,
но старичок не старичок, а утопленник... и кричит: "Игнашка! стой, вон Ахметкины
стоги, кажись! Подь-ка посмотри!" Это уж слишком страшно. Нет! проснусь лучше...
Я открываю глаза. Ветер закинул мне на лицо полу Алешкиной шинели, колено у меня
раскрыто, мы едем по голому насту, и терция колокольчиков слышнехонько звучит в
воздухе с своей дребезжащей квинтой.
Я смотрю, где стоги; но вместо стогов, уже с открытыми глазами, вижу какой-то
дом с балконом и зубчатую стену крепости. Меня мало интересует рассмотреть
хорошенько этот дом и крепость: мне, главное, хочется опять видеть белый
коридор, по которому я бежал, слышать звон церковного колокола и цаловать руку
старичка. Я снова закрываю глаза и засыпаю.
IX.
Я спал крепко; но терция колокольчиков всё время была слышна и виделась мне во
сне, то в виде собаки, которая лает и бросается на меня, то органа, в котором я
составляю одну дудку, то в виде французских стихов, которые я сочиняю. То мне
казалось, что эта терция есть какой-то инструмент пытки, которым не переставая
сжимают мою правую пятку. Это было так сильно, что я проснулся и открыл глаза,
потирая ногу. Она начинала замораживаться. Ночь была та же светлая, мутная,
белая. То же движение поталкивало меня и сани; тот же Игнашка сидел боком и
похлопывая ногами; та же пристяжная, вытянув шею и невысоко поднимая ноги, рысью