бежала по глубокому снегу, кисточка подпрыгивала на шлее и хлесталась о брюхо
лошади. Голова коренной с развевающейся гривой, натягивая и отпуская поводья,
привязанные к дуге, мерно покачивалась. Но всё это, больше чем прежде, покрыто,
занесено было снегом. Снег крутился спереди, сбоку, засыпал полозья, ноги
лошадей по колени и сверху валил на воротники и шапки. Ветер был то справа, то
слева, играл воротником, полой Игнашкина армяка, гривой пристяжной и завывал над
дугой и в оглоблях.
Становилось ужасно холодно, и едва я высовывался из воротника, как морозный
сухой снег, крутясь, набивался в ресницы, нос, рот и заскакивал за шею;
посмотришь кругом - всё бело, светло и снежно, нигде ничего, кроме мутного света
и снега. Мне стало серьезно страшно. Алешка спал в ногах и в самой глубине
саней; вся спина его была покрыта густым слоем снега. Игнашка не унывал: он
беспрестанно подергивал вожжами, покрикивал и хлопал ногами. Колокольчик звенел
так же чудно. Лошади похрапывали, но бежали, спотыкаясь чаще и чаще и несколько
тише. Игнашка опять подпрыгнул, взмахнул рукавицей и запел песню своим тоненьким
напряженным голосом. Не допев песни, он остановил тройку, перекинул вожжи на
передок и слез. Ветер завыл неистово; снег, как из совка, так и посыпал на полы
шубы. Я оглянулся: третьей тройки уж за нами не было (она где-то отстала). Около
вторых саней, в снежном тумане, видно было, как старичок попрыгивал с ноги на
ногу. Игнашка шага три отошел от саней, сел на снег, распоясался и стал снимать
сапоги.
- Что это ты делаешь? - спросил я.
- Перебуться надо; а то вовсе ноги заморозил, - отвечал он и продолжал свое
дело.
Мне холодно было высунуть шею из-за воротника, чтобы посмотреть, как он это
делал. Я сидел прямо, глядя на пристяжную, которая, отставив ногу, болезненно,
устало помахивала подвязанным и занесенным снегом хвостом. Толчок, который дал
Игнат санями, вскочив на облучок, разбудил меня.
- Что, где мы теперь? - спросил я: - доедем ли хоть к свету?
- Будьте покойны: доставим, - отвечал он. - Теперь важно ноги согрелись, как
перебулся.
И он тронул, колокол зазвенел, сани снова стали раскачиваться и ветер свистеть
под полозьями. И мы снова пустились плыть по беспредельному морю снега.
X.
Я заснул крепко. Когда же Алешка, толкнув меня ногой, разбудил, и я открыл
глаза, было уже утро. Казалось еще холодней, чем ночью. Сверху снега не было; но
сильный, сухой ветер продолжал заносить снежную пыль на поле и особенно под
копытами лошадей и полозьями. Небо справа на востоке было тяжелое
темно-синеватого цвета; но яркие, красно-оранжевые косые полосы яснее и яснее
обозначались на нем. Над головами, из-за бегущих белых, едва окрашивающихся туч,
виднелась бледная синева; налево облака были светлы, легки и подвижны. Везде
кругом, что мог окинуть глаз, лежал на поле белый, острыми слоями рассыпанный,
глубокий снег. Кое-где виднелся сереющий бугорок, через который упорно летела
мелкая, сухая снежная пыль. Ни одного, ни санного, ни человеческого, ни
звериного следа не было видно. Очертания и цвета спины ямщика и лошадей
виднелись ясно и резко даже на белом фоне... Околыш Игнашкиной темно-синей
шапки, его воротник, волосы и даже сапоги были белы. Сани были занесены
совершенно. У сивой коренной вся правая часть головы и холки были набиты снегом;
у моей пристяжной ноги обсыпаны были до колен, и весь сделавшийся кудрявым
потный круп облеплен с правой стороны. Кисточка подпрыгивала так же в такт
какого бы ни захотел воображать мотива, и сама пристяжная бежала так же, только
по впалому, часто поднимающемуся и опускающемуся животу и отвисшим ушам видно
было, как она измучена. Один только новый предмет останавливал внимание: это был
верстовой столб, с которого сыпало снег на землю и около которого ветер намел
целую гору справа и всё еще рвался и перебрасывал сыпкий снег с одной стороны на
другую. Меня ужасно удивило, что мы ехали целую ночь на одних лошадях двенадцать
часов, не зная куда и не останавливаясь, и всё-таки как-то приехали. Наш
колокольчик звенел как будто еще веселее. Игнат запахивался и покрикивал; сзади
фыркали лошади, и звенели колокольчики троек старичка и советчика; но тот,
который спал, решительно в степи отбился от нас. Проехав полверсты, попался
свежий, едва занесенный следок саней и тройки, и изредка розоватые пятна крови
лошади, которая засекалась верно, виднелись на нем.
- Это Филипп! Вишь, раньше нас угодил! - сказал Игнашка.
Но вот домишко с вывеской виднеется один около дороги посреди снега, который
чуть не до крыш и окон занес его. Около кабака стоит тройка серых лошадей,
курчавых от пота, с отставленными ногами и понурыми головами. Около двери
расчищено, и стоит лопата; но с крыши всё метет еще и крутит снег гудящий ветер.
Из двери, на звон наших колоколов, выходит большой, красный, рыжий ямщик,
со стаканом вина в руках, и кричит что-то.
Игнашка обертывается ко мне и просит позволения остановиться. Тут я в
первый раз вижу его рожу.
XI.
Лицо у него было не черноватое, сухое и прямоносое, как я ожидал, судя по
его волосам и сложению. Это была круглая, веселая, совершенно курносая
рожа, с большим ртом и светло, ярко голубыми круглыми глазами. Щеки и шея
его были красны, как натертые суконкой; брови, длинные ресницы и пушок,
ровно покрывающий низ его лица, были залеплены снегом и совершенно белы. До
станции оставалось всего полверсты, и мы остановились.
- Только поскорее, - сказал я.
- В одну минутую, - отвечал Игнашка, соскакивая с облучка и подходя к Филиппу.
- Давай, брат, - сказал он, снимая с правой руки и бросая на снег
рукавицу с кнутом, и, опрокинув голову, залпом выпил поданный ему стаканчик
водки.
Цаловальник, должно быть, отставной казак, с полуштофом в руке, вышел из
двери.
- Кому подносить? - сказал он.
Высокий Василий, худощавый, русый мужик с козлиною бородкой, и советчик,
толстый, белобрысый, с белой густой бородой, обкладывающей его красное
лицо, подошли и тоже выпили по стаканчику. Старичок подошел было тоже к
группе пьющих, но ему не подносили, и он отошел к своим привязанным сзади
лошадям и стал поглаживать одну из них по спине и заду.
Старичок был точно такой, каким я воображал его: маленький, худенький, со
сморщенным, посинелым лицом, жиденькой бородкой, острым носиком и
съеденными желтыми зубами. Шапка на нем была ямская, совершенно новая, но
полушубчишка, истертый, испачканный дегтем и прорванный на плече и полах,
не закрывал колен и посконного нижнего платья, всунутого в огромные валеные
сапоги. Сам он весь сгорбился, сморщился и, дрожа лицом и коленами,
копошился около саней, видимо стараясь согреться.
- Что ж, Митрич, поставь косушку-то: согрелся бы важно, - сказал ему
советчик.
Митрича подернуло. Он поправил шлею у своей лошади, поправил дугу и
подошел ко мне.
- Что ж, барин, - сказал он, снимая шапку с своих седых волос и низко
кланяясь:
- всю ночь с вами плутали, дорогу искали: хоть бы на косушечку пожаловали.
Право, батюшка, ваше сиятельство! А то обогреться не на что, - прибавил
он с подобострастной улыбочкой.
Я дал ему четвертак. Цаловальник вынес косушку и поднес старичку. Он снял
рукавицу с кнутом и поднес маленькую черную, корявую и немного посиневшую
руку к стакану; но большой палец его, как чужой, не повиновался ему: он не
мог удержать стакана и, разлив вино, уронил его на снег.
Все ямщики расхохотались.
- Вишь, замерз Митрич-то как! аж вина не сдержит.
Но Митрич очень огорчился тем, что пролил вино.
Ему, однако, налили другой стакан и вылили в рот. Он тотчас же
развеселился, сбегал в кабак, запалил трубку, стал осклабливать свои желтые
съеденные зубы и ко всякому слову ругаться. Допив последнюю косуху, ямщики
разошлись к тройкам, и мы поехали.
Снег всё становился белее и ярче, так что ломило глаза, глядя на него.
Оранжевые, красноватые полосы выше и выше, ярче и ярче расходились вверх
по небу; даже красный круг солнца завиднелся на горизонте сквозь сизые
тучи; лазурь стала блестящее и темнее. По дороге около станицы след был
ясный, отчетливый, желтоватый, кой-где были ухабы; в морозном, сжатом
воздухе чувствительна была какая-то приятная легкость и прохлада.
Моя тройка бежала очень шибко. Голова коренной и шея с развевающейся по
дуге гривой раскачивались быстро, почти на одном месте, под охотницким
колокольчиком, язычок которого уже не бился, а скоблил по стенкам. Добрые
пристяжные дружно натянули замерзлые кривые постромки, энергически
подпрыгивали, кисточка билась под самое брюхо и шлею. Иногда пристяжная
сбивалась в сугроб с пробитой дороги и запорашивала глаза снегом, бойко
выбиваясь из него. Игнашка покрикивал веселым тенором; сухой мороз
повизгивал под полозьями; сзади звонко-празднично звенели два колокольчика,
и слышны были пьяные покрикиванья ямщиков. Я оглянулся назад: серые,
курчавые пристяжные, вытянув шеи, равномерно сдерживая дыханье, с
перекосившимися удилами, попрыгивали по снегу. Филипп, помахивая кнутом,
поправлял шапку; старичок, задрав ноги, так же как и прежде, лежал в
середине саней.
Через две минуты сани заскрипели по доскам сметенного подъезда
станционного дома, и Игнашка повернул ко мне свое засыпанное снегом,
дышащее морозом, веселое лицо. - Доставили таки, барин! - сказал он.
11 февраля 1856.
Лев Толстой.
Суеверие государства
Источник - репринтное издание СП "Интербук", Таллинн, 1990 г.
Оригинал - издание "Посредника", N 1173.
От издателя
Предлагаемая книжка "Суеверие государства", составленная Л.Н.Толстым в
1910 году, представляет собой одну из частей большого последнего
предсмертного труда Льва Николаевича "Путь жизни", изданного под его
наблюдением нашим издательством в виде 80-ти отдельных выпусков и в одном
большом томе.
Эта часть по цензурным условиям не могла появиться при старом порядке в
России. Глубоко радуюсь, что могу выпустить теперь в свет эту книжку,
огромного, по-моему, значения.
Часть мыслей, заключающихся в ней, подписана именами других мыслителей
и писателей, но все эти мысли не только выбраны Львом Николаевичем из тех,
которые особенно верно и глубоко выражают собственные его взгляды на
государство, но и подвергались такой сильной его обработке, что могут
считаться почти как бы его собственными мыслями о том вопросе, который имеет
такое огромное значение в жизни человечества.
Пусть же теперь, звуча из-за могилы, из вечности, великий голос
Толстого поможет человечеству стряхнуть с себя тяготеющие над ним
заблуждения и великими усилиями духа освободиться из векового рабства
призракам, созданным и поддерживаемым самими же людьми, страдающими в этом
рабстве.
И.Горбунов-Посадов Август 1917 г.
I. В чем ложь и обман учения о государстве
1.
Лжеучение государства состоит в признании себя соединенным с одними
людьми одного народа, одного государства, и отделенным от остальных людей
других народов и других государств. Люди мучают, убивают, грабят друг друга
и самих себя из-за этого ужасного лжеучения. Освобождается же от него
человек только тогда когда признает в себе духовное начало жизни, которое
одно и то же во всех людях. Признавая это начало, человек уже не может
верить в те человеческие учреждения, которые разъединяют то, что соединено
Богом.
2.
Разумно любить добродетель, уважать подвиги, признавать добро, откуда
бы мы его ни получали, и даже лишаться своего удобства для славы и выгоды
того, кого любишь, и кто того заслуживает: таким образом, если жители страны
нашли такое лицо, которое показало им большую мудрость, чтобы охранять их,
большую храбрость, чтобы их защищать, и великую заботу, чтобы управлять