сломя голову из грядущего в прошлое. Его ненадолго, не насовсем, но по-
хищает мое уродливое время, упрямо торчащее на одном месте и довольству-
ющееся одним настоящим.
Я и сам, бывает, попадаю впросак со своими картинами и не могу сооб-
разить, в каком времени нахожусь - в движущемся или неподвижном. Особен-
но опасны те минуты, когда на холсте или на картоне под моею рукой, под
кистью, сжимаемой моими пальцами, уже ощутимы каменность возникающего
временного сгустка и его космический холодок. В такие минуты мне стано-
вится тревожно, будто и я могу окаменеть.
Некоторые утверждают, что в моей живописи вообще нет никакого време-
ни, что она свободна от него, и в этом ее очарование. Но я не могу с
этим согласиться. Я категорически отвергаю это абсурдное утверждение,
которое ни на чем не основано и является следствием крайней субъектив-
ности восприятия. Клянусь, время есть!
Бесконечные пространственные перспективы пребывают на моих картинах в
абсолютно бесперспективном, плоском времени. Это обескураживает. Это не-
постижимо.
С некоторых пор я стал замечать, что становлюсь похожим на свою живо-
пись. В озере моей души уже возникли островки полной неподвижности, не-
большие, но очень прочные гранитные островки. Одни из них совсем голые и
гладкие. А на других выросли кустики и невысокие деревья. В кустах живут
птицы - я слышу иногда, как они поют. Если достать лодку, можно посетить
все эти кусочки суши и осмотреть их внимательно. Не удивлюсь, если обна-
ружу на граните следы костров и пустые бутылки. От рыбаков и туристов
спасенья нет.
Больше прочих мне нравится картина "Человек у окна".
Какое-то окно. Над окном занавески. Вполне невинного вида приподнятые
занавески. За окном беспредельная даль. В нее, в эту зовущую, влекущую,
засасывающую даль, уходят какие-то столбы. У окна под занавесками стоит
человек. Совершенно черный человек без ушей и, кажется, без волос. Он
будто бы глядит в бесконечность. Его взгляд провожают столбы. Провожают
и вроде бы охраняют. В картине покой и тишина. Полный покой и мертвая
тишина. Временами, правда, занавески чуть колышутся - оттуда, из беско-
нечности, веет легкий ветерок. Но вообще-то - покой и тишина.
Признаться, бывают минуты, когда я начинаю путать себя с этим челове-
ком. Тогда мне кажется, что это я стою там, в картине, у окна под зана-
весками, а безухий сидит в кресле и глядит на меня с ухмылкой. Чтобы
удостовериться в обратном, я ощупываю свои уши. И всякий раз, слава бо-
гу, они оказываются на месте. Но я ничуть не уверен, что так будет и
впредь.
- А еще кто-нибудь звонил?! - кричу я маме, которая бренчит посудой
на кухне.
- Да, звонили. - Мама появляется в дверях, вытирая руки о фартук. Он
линялый, зелененький, с розовыми мелкими цветочками. Мамины пальцы, пок-
расневшие от холодной воды, мнут беззащитные цветочки. - Я забыла тебе
сказать. Звонок был какой-то странный. Звенело не так, как всегда. Я по-
думала - междугородный. Сняла трубку. Женщина говорила. Голос приятный,
грудной. И будто бы издалека-издалека. И назвала она тебя почему-то гос-
подином. Можно ли, говорит, позвать господина такого-то? У тебя есть
знакомая за границей? - Матушкины руки падают вниз. Складки фартука
распрямляются. Из них выглядывают целехонькие и даже почти не помятые
цветочки.
- За границей? Что-то не припомню. Нет, конечно же нет у меня никакой
знакомой за границей. Откуда ей взяться-то?
Возникает пауза. Долгая томительная пауза. Матушка стоит в дверях. Я
по-прежнему нахожусь в кресле. Колени мои щекочет неприятный зуд. Кончи-
ки пальцев покалывают мелкие острые иголки.
- Ну, гляди, гляди! - говорит мама с явным недоверием в голосе и сно-
ва отправляется в кухню чистить картошку.
Я гляжу на застывшего в столбняке черного чудака под занавесками и
завидую ему смертельно. Его не преследуют призраки, не роются без спросу
в его книгах (да и есть ли у него книги?), не звонят ему с того света...
С того света! А ведь и впрямь похоже, что с того! "Господина такого-то!"
Ну, держитесь, господин такой-то!
Матушкина голова просовывается в дверь.
- Еще Знобишин звонил. Сказал, что выставка его открылась. Ты сходил
бы. Неудобно все-таки.
Да, неудобно. Надо сходить. Надо показаться Знобишину на его выстав-
ке. Знобишин, в общем-то, неплохой парень. Добрый. И небездарный. Что-то
умеет. Что-то может. Чувствует цвет. Рисует грамотно. И не проныра, не
карьерист. И не наглец - кроток. В глазах что-то собачье. Смотрит снизу
вверх. Звонит. Заходит. Сидит. Глядит на мои картины. Молчит. Вздыхает.
Или говорит: "Мда-а-а!" Скажет и снова замолчит. Спрашиваю: "Ну что,
Знобишин?" - "Да ничего, - отвечает, - по-маленьку". И снова молчит.
Смотрит. Ест мои картины глазами. Откусывает от них по куску, жует, гло-
тает. Те картины, что поменьше, он глотает не жуя. Очень прожорливые
глаза у Знобишина. И всегда у них волчий аппетит. Знобишин - профессио-
нал. Институт художественный закончил, даже с отличием. Выставляется. По
заказам пишет. Не бедствует. Полушубок у него дубленый добротный, шапка
из щипаного бобра. Ко мне он ходит, как в церковь, чтобы прикоснуться к
высокому (в церковь-то он, конечно, не ходит). Он так и говорит - "при-
коснуться к высокому". У тебя, говорит, не живопись - это другое. Но что
же именно у меня, сказать не желает. Сидит, молчит, смотрит. Потом ухо-
дит. И снова приходит. Как-то привел своего приятеля, точно такого же,
как он, тоже кроткого. Приятель долго-долго, до невозможности долго вы-
тирал ноги в прихожей. После Знобишин подтолкнул его к двери в мою ком-
нату.
Приятель вошел. Остановился. Остолбенел. После сел в кресло. После
встал, очень громко хрустнул пальцами и принялся шагать по комнате, со-
вершенно по-знобишински пожирая мои полотна глазами. Для полного
сходства не хватало ритуального "мда-а-а". Но через некоторое время ус-
лышал я и его. Только приятель произнес это междометие почти шепотом,
как бы стыдливо.
Нет. Не пойду я на выставку! "Натюрморт с нарциссами", "Лодки у бере-
га", "Портрет Афанасия Петровича", "Ледоход", "Натюрморт с матрешкой",
"Зима пришла"... Скучный человек Знобишин. И нечего мне ему сказать.
Разве что "мда-а-а". Но ведь обидится, если не приду! Пойти все-таки,
что ли?
Телефонный звонок. Опять Настя.
- Чего делаешь?
- Сижу.
- Где сидишь?
- В кресле.
- Продолжаешь бездельничать?
- Да.
- Ты отвратителен!
- Знаю.
- Сходим на Знобишина! Он звонил, приглашал нас. Неловко как-то.
- Сходим. Конечно, неловко. Разумеется, сходим. Отчего же не сходить.
Обязательно сходим. Завтра же сходим. Жаль, что сегодня уже поздно, а то
и сегодня бы сходили.
- Завтра выставка закрыта.
- Значит, послезавтра.
- Послезавтра родительское собрание.
- Тогда, стало быть, через два дня.
- Через два дня выставка закроется. Она уже месяц как открыта. Зноби-
шин потому и звонил, что выставка скоро закроется. А мы все не идем и не
идем. Хамство, конечно, с нашей стороны.
- Ты права, хамство. Но что же нам делать?
- Постараюсь пораньше сбежать с родительского.
- Хорошо, постарайся. А ты не брала мой сборник из книжного шкафа,
когда приходила в среду?
- Нет, не брала.
- И не заглядывала в шкаф?
- Не заглядывала.
- А ты хорошо это помнишь?
- Хорошо. А что случилось? Пропал сборник?
- Нет, не пропал.
- Так в чем же дело?
Утром я отправляюсь на службу. Литература не кормит меня. Живопись -
и подавно. Приходится служить.
Служба меня тяготит, хотя сама по себе она не так уж дурна. Многие
даже завидуют моей службе. "Нам бы такую! - говорят. - А ты все ноешь,
все привередничаешь, все недоволен!" Да, согласен, служба моя не так уж
плоха. И, однако, три дня в неделю, а то и четыре, а то и целых пять мне
не принадлежат. В эти дни я теряю себя. В эти дни я уже не я, а некто
иной, помнящий притом, что был совсем недавно мною, и оттого страдающий
еще пуще.
Всякий раз, когда я приближаюсь к зданию, в котором располагается мое
учреждение, когда я вижу его простой, ничего не выражающий, никого не
волнующий унылый фасад, настроение мое начинает портиться. Когда же,
войдя в вестибюль, я направляюсь к гардеробу, самочувствие мое становит-
ся тошнотворным.
Раздевшись, вручаю гардеробщице пальто и шапку.
- Шапку в рукав! - говорит она.
- Зачем? - спрашиваю я.
Всякий раз она говорит мне "шапку в рукав", и всегда я совершенно ма-
шинально спрашиваю "зачем?".
- Затем, что шапка упасть может, и поди потом разберись, чья она! -
отвечает гардеробщица сердито.
Покорно запихиваю шапку в рукав. Причесываюсь перед зеркалом. Бреду к
лестнице (лифт, как обычно, не работает). Медленно подымаюсь. Проходящие
мимо студенты и сослуживцы здороваются со мной. И я с ними здороваюсь.
Все меня знают, и я всех знаю. Как китайский болванчик, я непрестанно
киваю головой: здравствуйте! здравствуйте! здравствуйте!
Но вот сверху торжественно движется начальствующее лицо. Оно глядит
на меня выжидающе и не здоровается. Потому что я не начальствующее, а
простое служащее лицо и должен с начальствующим лицом здороваться пер-
вым.
- Добрый день! - говорю я, стараясь не выглядеть чрезмерно злым и
мрачным. Со злостью я кое-как справляюсь, но мрачность остается. На-
чальство в прекрасном настроении, оно улыбается.
- Что вы такой грустный? - интересуется начальство. - Вы здоровы? До-
ма у вас все в порядке?
- Спасибо, здоров. И дома полнейший порядок. Просто плохое настрое-
ние. Не с той ноги встал.
- Сочувствую, - говорит по-прежнему улыбающееся начальство и, дружес-
ки, даже как бы отечески коснувшись ладонью моего плеча, движется
дальше.
Наконец шестой этаж. Слегка утомившись от восхождения, вступаю в по-
мещение кафедры. Заседание уже началось. Устыдясь своего опоздания, при-
саживаюсь в уголке на свободный стул. Вокруг сидят мои коллеги. Хорошие,
в общем-то, люди, неглупые. Я тоже, кажется, неплохой человек и тоже не
дурак. Все мы ученые и учителя. Только мои коллеги по доброй воле и в
свое удовольствие, а я по несчастью и на свое мученье.
Не хочу я ничего изучать. Не желаю никого учить. Да приходится. Мне
всегда казалось, что наука - вещь сомнительная. В желании все познать,
во все проникнуть, до всего докопаться, все обнажить и все объяснить
есть нечто непристойное. Наука старательно истребляет тайны, будто не
замечая, что их не становится меньше. Наука подобна тому известному то-
щему рыцарю с медным тазом на голове, а мир подобен не менее известным
ветряным мельницам. Тихо вращая своими крыльями, мельницы спокойно воз-
вышаются на холмах. А рыцарю неймется. Он жаждет битвы и подвига.
Ученые пишут мудреные книги, которые способны прочесть только другие
ученые. Последние нередко делают это лишь для того, чтобы убедиться в
своем интеллектуальном превосходстве над соперником. Положа руку на
сердце могу признаться: будучи ученым, не прочитал целиком ни одного на-
учного труда, ограничивался фрагментами. Потому что я не боюсь соперни-
ков. Не боюсь же я их оттого, что у меня их нет. А нет их у меня по той
причине, что я не настоящий, а ложный ученый, псевдоученый. Бывают лож-
ные лисички и боровики. Бывают и ложные ученые, весьма похожие на насто-
ящих. Вот и я такой. Правда, я не ядовит, как упомянутые грибы, я безв-
реден. Странно, но коллеги почему-то ценят меня как ученого и внима-
тельно читают те статейки, которые мне время от времени приходится попи-
сывать. Однако мне хорошо известно, что все это ерунда, что все это не
наука, что все это выеденного яйца не стоит, что если бы я был подлинным
ученым...
Я не ученый, но я и не учитель. Я не люблю никого учить. Я не верю,
что можно кого-нибудь чему-нибудь научить, и к завзятым учителям отно-