Чёрная стрелка больших электрических часов на стене перепрыгнула на
половину одиннадцатого. Скоро во всех лабораториях, кроме Семёрки, должны
были кончать работу, сдавать секретные журналы в несгораемый шкаф, зэки --
уходить спать, а вольняшки -- бежать к остановке автобусов, ходящих попоздну
уже реже.
Илья Терентьевич Хоробров задней стороной лаборатории, не на виду у
начальства, тяжёлой поступью прошёл за стеллаж к Потапову. Хоробров был
вятич, и из самого медвежьего угла -- из-под Кая, откуда сплошным
тысячевёрстным царством не в одну Францию по болотам и лесам раскинулась
страна ГУЛаг. Он навиделся и понимал побольше многих, ему иногда становилось
так не вперетерп, что хоть лбом колотись о чугунный столб уличного
репродуктора. Необходимость постоянно скрывать свои мысли, подавлять своё
ощущение справедливости, -- пригнула его фигуру, сделала взгляд неприятным,
врезала трудные морщины у губ. Наконец, в первые послевоенные выборы его
задавленная жажда высказаться прорвалась, и на избирательном бюллетене подле
вычеркнутого им кандидата он написал мужицкое ругательство. Это было время,
когда из-за нехватки рабочих рук не восстанавливались жилища, не засевались
поля. Но несколько лбов-сыщиков в течении месяца изучали почерки всех
избирателей участка -- и Хоробров был арестован. В лагерь он ехал с
простодушной радостью, что хоть здесь-то будет говорить от души. Да не
свободной республикой оказался и лагерь! -- под доносами стукачей пришлось
замолчать Хороброву и в лагере.
Сейчас благоразумие требовало, чтоб он толпошился средь общей работы
Семёрки и обеспечил бы себе если не освобождение, то безбедное
существование. Но тошнота от несправедливости, даже не касавшейся лично его,
поднялась в нём до той высоты, когда уже не хочется и жить.
Зайдя за стеллаж Потапова, он приклонился к его столу и тихо предложил:
-- Андреич! Смываться пора. Суббота.
Потапов как раз прилаживал к прозрачному красному портсигару
бледно-розовую защёлку. Он отклонил голову, любуясь, и спросил:
-- Как, Терентьич, подходит? По цвету?
Не получив ни одобрения, ни порицания, Потапов посмотрел на Хороброва
поверх очков в простой металлической оправе, как смотрят бабушки, и сказал:
-- Зачем раздражать дракона? Читайте передовицы "Правды": время работает
на нас. Антон уйдёт -- и мы тот-час-же испаримся.
У него была манера делить по слогам и поддерживать мимикой какое-нибудь
важное слово во фразе.
Тем временем в лаборатории уже был Рубин. Именно сейчас, к одиннадцати
часам, Рубину, и без того весь вечер настроенному нерабоче, хотелось только
идти скорей в тюрьму и глотать дальше Хемингуэя. Однако, придав своему лицу
подобие большого интереса к новому качеству тракта Семёрки, он попросил,
чтобы читал обязательно Маркушев, ибо его высокий голос с основным гоном 160
герц должен проходить хуже (этим подходом к делу сразу проявлялся
специалист). Надев наушники, Рубин несколько раз подавал команды Маркушеву
читать то громче, то тише, то повторять фразы "Жирные сазаны ушли под
палубу" и "Вспомнил, спрыгнул, победил" -- известные всем на шарашке фразы,
придуманные Рубиным же для проверки отдельных звукосочетаний. Наконец, он
вынес приговор, что общая тенденция к улучшению есть, гласные звуки проходят
просто замечательно, несколько хуже с глухими зубными, ещё беспокоит его
форманта "ж" и вовсе не идёт столь характерное для славянских языков
сочетание согласных "всп", над чем и надо поработать.
Сразу раздался хор голосов, обрадованный, что, значит, тракт стал лучше.
Бобынин поднял голову от осциллограммы и густым басом отозвался насмешливо:
-- Глупости! Лапоть вправо, лапоть влево. Не наугад щупать надо, а метод
искать.
Все неловко замолчали под его твёрдым неотклоняемым взглядом.
А за стеллажом Потапов грушевой эссенцией приклеивал к портсигару розовую
защёлку. Все три года немецкого плена Потапов просидел в лагерях -- и выжил
главным образом своим умением делать привлекательные зажигалки, портсигары и
мундштуки из отбросов, да ещё и не пользуясь никакими инструментами.
Никто не спешил уйти с работы! И это было накануне украденного
воскресенья!
Хоробров выпрямился. Положив свои секретные дела на стол Потапову для
сдачи в шкаф, он вышел из-за стеллажа и неторопливо направился к выходу, по
дороге обходя всех столпившихся у стойки клиппера.
Мамурин бледно полыхнул ему в спину:
-- Илья Терентьич! А вы почему не послушаете? Вообще -- куда вы
направились?
Хоробров так же неторопливо обернулся и, искажённо улыбаясь, ответил
раздельно:
-- Я хотел бы избежать говорить об этом вслух. Но если вы настаиваете,
извольте: в данный момент я иду в уборную, то бишь в сортир. Если там
обойдётся всё благополучно -- проследую в тюрьму и лягу спать.
В наступившей трусливой тишине Бобынин, чьего смеха почти никогда не
слышали, гулко расхохотался.
Это был бунт на военном корабле! Словно собираясь ударить Хороброва,
Мамурин сделал к нему шаг и спросил визгливо:
-- То есть, как это -- спать? Все люди работают, а вы -- спать?
Уже взявшись за ручку двери, Хоробров ответил едва на грани
самообладания:
-- Да так -- просто [спать]! Я по конституции свои двенадцать часов
отработал -- и хватит! -- И, уже начиная взрываться, что-то хотел добавить
непоправимое, но дверь распахнулась -- и дежурный по институту объявил:
-- Антон Николаич! Вас -- срочно к городскому телефону.
Яконов поспешно встал и вышел перед Хоробровом.
Вскоре и Потапов погасил настольную лампу, переложил свои и Хороброва
секретные дела на стол к Булатову и средним шагом, совсем безобидно,
прохромал к выходу. Он прилегал на правую ногу после пережитой ещё до войны
аварии с мотоциклом.
Звонил Яконову замминистра Селивановский. К двенадцати часам ночи он
вызывал его в министерство, на Лубянку.
И это была жизнь!..
Яконов вернулся в свой кабинет к Веренёву и Нержину, отправил второго,
первому предложил подъехать в его машине, оделся, уже в перчатках вернулся к
столу и под записью "Нержина -- списать" добавил:
"и -- Хороброва".
Когда Нержин, сознавая, что произошло непоправимое, но ещё не
почувствовав его до конца, вернулся в Акустическую, -- Рубина не было.
Остальные были все те же, и Валентуля, возясь в проходе с панелью, усаженной
десятками радиоламп, вскинул живые глаза.
-- Спокойно, парниша! -- задержал он Нержина взброшенной пятернёй, как
автомашину. -- Почему у меня в третьем каскаде нет накала, вы не знаете? --
И вспомнил:
-- Да! А зачем вас вызывали? [кес ке пассэ]?
-- Не хамите, Валентайн, -- хмуро уклонился Нержин. Этому одноданцу своей
науки он не мог бы признаться, что отрёкся, только что отрёкся от
математики.
-- Если у вас неприятности -- могу порекомендовать: включайте
танцевальную музыку! А чего нам огорчаться? Вы читали этого... как его...?
ну, папироса в зубах, метр курим, два бросаем... сам лопатой не ворочает,
других призывает... ну, вот это:
Моя милиция -
Меня стережёт!
В запретной зоне -
Как хорошо!
Но тут же, занятый новой мыслью, Валентуля уже подавал команду:
-- Вадька! Осциллограф включи-ка!
Нержин подошёл к своему столу, ещё не сел и увидел, что Симочка была вся
в тревоге. Она открыто смотрела на Глеба, и тонкие бровки её подрагивали.
-- А где Борода, Серафима Витальевна?
-- Его тоже Антон Николаич вызвал, в Семёрку, -- громко ответила Симочка.
И, отойдя к щитку коммутатора, ещё громче, слышно всем, попросила:
-- Глеб Викентьич! Вы проверьте, как я новые таблицы читаю. Ещё есть
полчаса.
Симочка была в артикуляции одним из дикторов. Полагалось следить, чтобы
чтение всех дикторов было стандартным по степени внятности.
-- Где ж я вас проверю в таком шуме?
-- А... в будку пойдёмте. -- Она со значением посмотрела на Нержина,
взяла таблицы, написанные тушью на ватмане, и прошла в будку.
Нержин последовал за ней. Закрыл за собой сперва полую, аршинной толщины
дверь на засов, потом протиснулся в маленькую вторую дверь и, ещё шторы не
сбросил, Сима повисла у него на шее, привстав на цыпочки, целуя в губы.
Он подобрал её на руки, лёгкую, -- было так тесно, что носки её туфель
стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и
на колени к себе опустил.
-- Что вас Антон вызывал? Что было плохого?
-- А усилитель не включён? Мы не договоримся, что нас через динамик будут
транслировать?..
-- ... Что было плохое?
-- Почему ты думаешь, что плохое?
-- Я сразу почувствовала, когда ещё звонили. И по вас вижу.
-- А когда будешь звать на "ты"?
-- Пока не надо... Что случилось?
Тепло её незнакомого тела передавалось его коленям и через руки, и по
всей высоте. Незнакомого до полной загадки, ибо всякое было незнакомо
арестанту-солдату через столько лет. А и память юности не у каждого обильна.
Симочка была удивительно легка: кости ли её надуты воздухом; из воска ли
её сделали -- она казалась невесомой, как птица, увеличенная в объёме
перьями.
-- Да, перепёлочка... Кажется, я... скоро уеду.
Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла,
обнимала:
-- Ку-да-а?
-- Как куда? Мы -- люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, -- в лагерь,
-- рассудливо объяснял Глеб.
-- За что-о-оже?? -- не словами, а стоном вышло из Симочки.
Глеб смотрел близко и даже недоумённо в глаза этой некрасивой девушки,
любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его
судьбою больше, чем он сам.
-- Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы всё равно не были
бы вместе.
(Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона
отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и
Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что и
перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной,
работающей рядом, и оставшись в Акустической -- с любой другой женщиной,
любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.)
А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала.
Эти минувшие недели, после первого поцелуя, -- зачем было щадить Симочку,
жалеть её призрачное будущее счастье? Вряд ли найдёт она жениха, всё равно
достанется кому-нибудь так. Сама идёт в руки, и с таким испугом стучит у
обоих... Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет...
-- Мне жаль будет уехать... так... Я хотел бы увезти память о... о
твоём... о твоей... Вообще оставить тебя... с ребёнком...
Она стремглав опустила пристыженное лицо и сопротивлялась его пальцам,
пытавшимся вновь запрокинуть ей голову.
-- Перепёлочка... ну, не прячься... Ну, подними головку. Что ты
замолчала? А ты -- хочешь?
Она вскинула голову и изглубока сказала:
-- Я буду вас ждать! Вам -- [пять] осталось? -- я буду вас пять лет
ждать! А вы, когда освободитесь -- вернётесь ко мне?
Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она
обязательно хотела замуж, долгоносенькая!
Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но всё равно,
как если бы и на Марсе.
А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, ещё были в письменном
столе захороненные -- его этюды о русской революции, забравшие столько
труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки.
Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они
могли дать ему только новый срок.
И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается.