меня нет, но я забыл! Я невесом, я взвешен, я нематериален!! Я лежу там у
себя на верхних нарах, смотрю в близкий потолок, он гол, он худо оштукатурен
-- и вздрагиваю от полнейшего счастья бытия! засыпаю на крыльях блаженства!
Никакой президент, никакой премьер-министр не могут заснуть столь довольные
минувшим воскресеньем!
Рубин добро оскалился. В этом оскале было и немного согласия и немного
снисхождения к заблудшему младшему другу.
-- А что говорят по этому поводу великие книги Вед? -- спросил он,
вытягивая губы шутливой трубочкой.
-- Книги Вед -- не знаю, -- убеждённо парировал Нержин, -- а книги Санкья
говорят: "Счастье человеческое причисляется к страданию теми, кто умеет
различать."
-- Здорово ты насобачился, -- буркнул в бороду Рубин.
-- Идеализм? Метафизика? Что ж ты не клеишь ярлыков?
-- Это тебя Митяй сбивает?
-- Нет, Митяй совсем в другую сторону. Борода лохматая! Слушай! Счастье
непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного
насыщения -- есть [страдание]! Это душевная гибель, это некая непрерывная
моральная изжога! Не философы Веданты или там Санкья, а я, я лично, арестант
пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда
плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, -- и я придерживаюсь той
точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться. Они исходят в
пустой колотьбе за горстку материальных благ и умирают, не узнав своего
собственного душевного богатства. Когда Лев Толстой мечтал, чтоб его
посадили в тюрьму -- он рассуждал как настоящий зрячий человек со здоровой
духовной жизнью.
Рубин расхохотался. Он хохотал в спорах, если совершенно отвергал взгляды
своего противника (а именно так и приходилось ему в тюрьме).
-- Внемли, дитя! В тебе сказывается неокреплость юного сознания. Свой
личный опыт ты предпочитаешь коллективному опыту человечества. Ты отравлен
ароматами тюремной параши -- и сквозь эти пары хочешь увидеть мир. Из-за
того, что мы лично потерпели крушение, из-за того, что нескладна наша личная
судьба -- как может мужчина дать измениться, хоть сколько-нибудь повернуться
своим убеждениям?
-- А ты гордишься своим постоянством?
-- Да! Hier stehe ich und kann nicht anders.
-- Каменный лоб! Вот это и есть метафизика! Вместо того чтобы здесь, в
тюрьме, учиться, впитывать новую жизнь...
-- Ка-кую жизнь? Ядовитую желчь неудачников?
-- ... ты сознательно залепил глаза, заткнул уши, занял позу -- и в этом
видишь свой ум? В отказе от развития -- ум? В торжество вашего чёртова
коммунизма ты насилуешь себя верить, а не веришь!
-- Да не вера -- научное знание, обалдон! И -- беспристрастность .
-- Ты?! Ты -- беспристрастен?
-- Аб-солютно! -- с достоинством произнёс Рубин.
-- Да я в жизни не знал человека пристрастнее тебя!
-- Да поднимись ты выше своей кочки зрения! Да взгляни же в историческом
разрезе! За-ко-но-мерность! Ты понимаешь это слово? Неизбежно обусловленная
закономерность! Всё идёт туда, куда надо! Исторический материализм не мог
перестать быть истиной из-за того только, что мы с тобой в тюрьме. И нечего
рыться носом, выворачивать какой-то трухлявый скепсис!
-- Лев, пойми! Я не с радостью -- я с болью сердечной расставался с этим
учением! Ведь оно было -- звон и пафос моей юности, я для него всё остальное
забыл и проклял! Я сейчас -- стебелёк, расту в воронке, где бомбой вывернуло
дерево веры. Но с тех пор, как меня в тюремных спорах били и били...
-- Потому что у тебя ума не хватало, дура!
-- ... я по честности должен был отбросить ваши хилые построения. И
искать другие. А это нелегко. Скептицизм у меня, может быть -- сарай при
дороге, пересидеть непогоду.
-- Утки в дудки, тараканы в барабаны! Ске-епсис! Да разве из тебя выйдет
порядочный скептик? Скептику положено воздержание от суждений -- а ты обо
всём лезешь с приговором! Скептику положена атараксия, душевная
невозмутимость -- а ты по каждому поводу кипятишься!
-- Да! Ты прав! -- Глеб взялся за голову. -- Я мечтаю быть сдержанным, я
воспитываю в себе только... парящую мысль, а обстоятельства завертят -- и я
кружусь, огрызаюсь, негодую...
-- Парящую мысль! А мне в глотку готов вцепиться из-за того, что в
Джезказгане не хватает питьевой воды!
-- Тебя бы туда загнать, падло! Изо всех нас ты же один считаешь, что
методы МГБ необходимы...
-- Да! Без твёрдой пенитенциарной системы государство существовать не
может...
-- ... Так вот тебя и загнать в Джезказган! Что ты там запоёшь?
-- Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о
скептицизме большие люди. Ленин!
-- А ну? Что -- Ленин? -- Нержин притих.
-- Ленин сказал: "у рыцарей либерального российского языкоблудия
скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному
либерализму".
-- Как-как-как? Ты не переврал?
-- Точно. Это из "Памяти Герцена" и касается...
Нержин убрал голову в руки, как сражённый.
-- А? -- помягчел Рубин. -- Схватил?
-- Да, -- покачался Нержин всем туловищем. -- Лучше не скажешь. И я на
него когда-то молился!..
-- А что?
-- Что?? Это -- язык великого философа? Когда аргументов нет -- вот так
ругаются. Рыцари языкоблудия! -- произнести противно. Либерализм -- это
любовь к свободе, так он -- холуйский и грязный. А аплодировать по команде
-- это прыжок в царство свободы, да?
В захлёбе спора друзья потеряли осторожность, и их восклицания уже стали
слышны Симочке. Она давно взглядывала на Нержина со строгим неодобрением. Ей
обидно было, что проходил вечер её дежурства, а он никак не хотел
использовать этого удобного вечера и даже не удосуживался обернуться в её
сторону.
-- Нет, у тебя-таки совсем вывернуты мозги, -- отчаялся Рубин. -- Ну,
определи лучше.
-- Да хоть какой-то смысл будет сказать так: скептицизм есть форма
глушения фанатизма. Скептицизм есть форма высвобождения догматических умов.
-- И кто ж тут догматик? Я, да? Неужели я -- догматик? -- большие тёплые
глаза Рубина смотрели с упрёком. -- Я такой же арестант [призыва] сорок
пятого года. И четыре года фронта у меня осколком в боку сидят, и пять лет
тюрьмы на шее. Так я не меньше тебя вижу. И если б я убедился, что всё до
сердцевины гниль -- я бы первый сказал: надо выпускать "Колокол"! Надо бить
в набат! Надо рушить! Уж я бы не прятался под кустик воздержания от
суждений! не прикрывался бы фиговым листочком, скепсисом!.. Но я знаю, что
гнило -- только по видимости, только снаружи, а корень здоровый, а стержень
здоровый, и значит надо спасать, а не рубить!
На пустующем столе инженер-майора Ройтмана, начальника Акустической,
зазвонил внутриинститутский телефон. Симочка встала и подошла к нему.
-- Пойми ты, усвой ты железный закон нашего века: [два мира -- две
системы]! И третьего не дано! И никакого "Колокола", звон по ветру
распускать -- нельзя! недопустимо! Потому что выбор неизбежный: за какую ты
из двух мировых сил?
-- Да пошёл ты вон! Это Пахану так выгодно рассуждать! На этих "двух
мирах" он под себя всех и подмял.
-- Глеб Викентьич!
-- Слушай, слушай! -- теперь Рубин властно схватил Нержина за комбинезон.
-- Это -- величайший человек!
-- Тупица! Боров тупой!
-- Ты когда-нибудь поймёшь! Это вместе -- и Робеспьер и Наполеон нашей
революции. Он -- мудр! Он -- действительно мудр! Он видит так далеко, как не
захватывают наши куцые взгляды...
-- И ещё смеет нас всех дураками считать! Жвачку свою нам подсовывает...
-- Глеб Викентьич!
-- А? -- очнулся Нержин, отрываясь от Рубина.
-- Вы не слышали? По телефону звонили! -- очень сурово, сдвинув брови, в
третий раз обращалась Симочка, стоя за своим столом, руками крест-накрест
стягивая на себе коричневый платок козьего пуха. -- Антон Николаевич
вызывает вас к себе в кабинет.
-- Да-а?.. -- на лице Нержина явственно угас порыв спора, исчезнувшие
морщины вернулись на свои места. -- Хорошо, спасибо, Серафима Витальевна. Ты
слышишь, Лёвка, -- Антон. С чего б это?
Вызов в кабинет начальника института в десять часов вечера в субботу был
событием чрезвычайным. Хотя Симочка старалась казаться
официально-равнодушной, но взгляд её, как понимал Нержин, выражал тревогу.
И как будто не было возгоравшегося ожесточения! Рубин смотрел на друга
заботливо. Когда глаза его не были искажены страстью спора, они были почти
женственно мягки.
-- Не люблю, когда нами интересуется высшее начальство, -- сказал он.
-- С чего бы? -- пожимал плечами Нержин. -- Уж такая у нас второстепенная
работёнка, какие-то голоса...
-- Вот Антон нас и наладит скоро по шее. Выйдут нам боком воспоминания
Станиславского и речи знаменитых адвокатов, -- засмеялся Рубин. -- А может
насчёт артикуляции Семёрки?
-- Так уж результаты подписаны, отступления нет. На всякий случай, если я
не вернусь...
-- Да глупости!
-- Чего глупости? Наша жизнь такая... Сожжёшь там, знаешь где. -- Глеб
защёлкнул шторки тумбочек стола, ключи тихо переложил в ладонь Рубину и
пошёл неторопливой походкой арестанта пятого года упряжки, который потому
никогда не спешит, что от будущего ждёт только худшего.
По красной ковровой дорожке широкой лестницы, безлюдной в этот поздний
час, под сенью медных бра и высокого лепного потолка, Нержин поднялся на
третий этаж, придавая своей походке беспечность, миновал стол [вольного]
дежурного у городских телефонов и постучал в дверь начальника института
инженер-полковника госбезопасности Антона Николаевича Яконова.
Кабинет был широк, глубок, устлан коврами, обставлен креслами, диванами,
голубел посередине ярко-лазурной скатертью на длинном столе заседаний и
коричнево закруглялся в дальнем углу гнутыми формами письменного стола и
кресла Яконова. В этом великолепии Нержин бывал только несколько раз и
больше на совещаниях, чем сам по себе.
Инженер-полковник Яконов, за пятьдесят лет, ещё в расцвете, роста
выдающегося, с лицом, может быть чуть припудренным после бритья, в золотом
пенсне, с мягкой дородностью какого-нибудь Оболенского или Долгорукова, с
величественно-уверенными движениями, выделялся изо всех сановников своего
министерства.
Он широко пригласил:
-- Садитесь, Глеб Викентьич! -- несколько хохлясь в своём полуторном
кресле и поигрывая толстым цветным карандашом над коричневой гладью стола.
Обращение по имени-отчеству означало любезность и доброжелательство,
одновременно не стоя инженер-полковнику труда, так как под стеклом у него
лежал перечень всех заключённых с их именами-отчествами (кто не знал этого
обстоятельства, поражался памяти Яконова). Нержин молча поклонился, не держа
рук по швам, однако и не размахивая ими, -- и выжидающе сел за изящный
лакированный столик.
Голос Яконова, играючи, рокотал. Всегда казалось странным, что этот барин
не имеет изысканного порока грассирования:
-- Вы знаете, Глеб Викентьевич, полчаса назад пришлось мне к слову
вспомнить о вас, и я подумал -- каким, собственно, ветром вас занесло в
Акустическую, к... Ройтману?
Яконов произнёс эту фамилию с откровенной небрежностью и даже -- перед
подчинённым Ройтмана! -- не присовокупив к фамилии звание майора. Плохие
отношения между начальником института и его первым заместителем зашли так
далеко, что не считалось нужным их скрывать.
Нержин напрягся. Разговор, как чуял он, принимал дурной оборот. Вот с
этой же небрежной иронией не тонких и не толстых губ большого рта Яконов
несколько дней назад сказал Нержину, что, может быть, он, Нержин, в
результатах артикуляции и объективен, но отнёсся к Семёрке не как к дорогому