покойнику, а как к трупу беззвестного пьяницы, найденного под марфинским
забором. Семёрка была главная лошадка Яконова, но шла она плохо.
-- ... Я, конечно, очень ценю ваши личные заслуги в науке артикуляции...
(Издевается!)
-- ... Чертовски жалко, что ваша оригинальная монография напечатана
засекреченным малым тиражом, лишающим вас славы некоего русского Джорджа
Флетчера...
(Нагло издевается!)
-- ... Однако, я хотел бы иметь от вашей деятельности несколько
больший... профит, как говорят англо-саксы. Я преклоняюсь перед абстрактными
науками, но я -- человек деловой.
Инженер-полковник Яконов находился уже на той высоте положения и ещё не в
той близости к Вождю Народов, при которых мог разрешить себе роскошь не
скрывать ума и не воздерживаться от своеобычных суждений.
-- Ну, так-таки вас спросить откровенно -- ну что вы там сейчас делаете,
в Акустической?
Нельзя было придумать вопроса беспощаднее! Яконову просто некогда было за
всем доспеть, он бы раскусил.
-- Какого чёрта вам заниматься этой попугайщиной -- "стыр", "смыр"? Вы --
математик? Универсант? Оглянитесь.
Нержин оглянулся и привстал: в кабинете их было не двое, а трое!
Навстречу Нержину с дивана поднялся скромный человек в гражданском, в
чёрном. Круглые светлые очки поблескивали перед его глазами. В щедром
верхнем свете Нержин узнал Петра Трофимовича Веренёва, довоенного доцента в
своём Университете. Однако, по привычке, выработанной в тюрьмах, Нержин
смолчал и не выказал никакого движения, полагая, что перед ним --
заключённый и опасаясь ему повредить поспешным узнанием. Веренёв улыбался,
но тоже казался смущённым. Голос Яконова успокоительно рокотал:
-- Воистину, в секте математиков завидный ритуал сдержанности. Математики
мне всю жизнь казались какими-то розенкрейцерами, я всегда жалел, что не
пришлось приобщиться к их таинствам. Не стесняйтесь. Пожмите друг другу руки
и располагайтесь без церемоний. Я оставлю вас на полчаса: для дорогих
воспоминаний и для информации профессором Веренёвым о задачах, выдвигаемых
перед нами Шестым Управлением.
И Яконов поднял из полуторного кресла своё представительное нелёгкое
тело, означенное серебряно-голубыми погонами, и довольно легко понёс его к
выходу. Когда Веренёв и Нержин встретились в рукопожатии, они уже были одни.
Этот бледный человек в светлых очках показался устоявшемуся арестанту
Нержину -- привидением, незаконно вернувшимся из забытого мира. Между миром
тем и сегодняшним прошли леса под Ильмень-озером, холмы и овраги Орловщины,
пески и болотца Белоруссии, сытые польские фольварки, черепица немецких
городков. В ту же девятилетнюю полосу отчуждения врезались ярко-голые
"боксы" и камеры Большой Лубянки. Серые провонявшиеся пересылки. Удушливые
отсеки "вагон-заков". Режущий ветер в степи над голодными, холодными зэками.
Черезо всё это было невозможно возобновить в себе чувство, с каким
выписывались буковки функций действительного переменного на податливом
линолеуме доски.
Оба закурили, Нержин волнуясь, и сели, разделённые маленьким столиком.
Веренёв не в первый раз встречал своих прежних студентов -- по
Московскому университету и по Ростовскому, куда его в борьбе теоретических
школ послали перед войной для проведения твёрдой линии. Но и для него было
необычное в сегодняшней встрече: уединённость подмосковного объекта,
окутанного дымкой трегубой секретности, оплетенного многими рядами колючей
проволоки; странный синий комбинезон вместо привычной людской одежды.
По какому-то праву, резко обозначив морщины у губ, спрашивал младший из
двух, неудачник, а старший отвечал -- застенчиво, будто стыдясь своей
незатейливой биографии учёного: эвакуация, реэвакуация, работал три года у
К..., защитил докторскую по топологии... До неучтивости рассеянный, Нержин
не спросил даже темы диссертации из этой сухотелой науки, из которой сам
когда-то выбирал курсовой проект. Ему вдруг стало жаль Веренёва... Множества
упорядоченные, множества не вполне упорядоченные, множества замкнутые...
Топология! Стратосфера человеческой мысли! В двадцать четвёртом столетии
она, может быть, и понадобится кому-нибудь, а пока... А пока...
Мне нечего сказать о солнцах и мирах,
Я вижу лишь одни мученья человека...
А как он попал в это ведомство? почему ушёл из Университета?.. Да
направили... И нельзя было отказаться?.. Да отказаться можно было, но... Тут
и ставки двойные... Есть детишки?.. Четверо...
Стали зачем-то перебирать студентов нержинского выпуска, последний
экзамен которого был в день начала войны. Кто поталантливей -- контузило,
убило. Такие вечно лезут вперёд, себя не берегут. От кого и ждать было
нельзя -- или аспирантуру кончает, или ассистентствует. Да, ну а гордость-то
наша -- Дмитрий Дмитрич! Горяинов-Шаховской!?
Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой
старости, то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от
доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из
многочисленных "профессорских" анекдотов, душа Варшавского императорского
университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как
на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм -- из
Милуоки, Кэптауна, Йокагамы. А в 30-м году, когда университет перестряпали в
"индустриально-педагогический институт" -- был [вычищен] пролетарской
комиссией по чистке как элемент буржуазно-враждебный. И ничто не могло б его
спасти, если б не личное знакомство с Калининым -- говорили, будто отец
Калинина был крепостным у отца профессора. Так или нет, но съездил Горяинов
в Москву и привёз указание: этого не трогать!
И не стали трогать. До того стали не трогать, что вчуже становилось
страшно: то напишет исследование по естествознанию с математическим
доказательством бытия Бога. То на публичной лекции о своём кумире Ньютоне
прогудит из-под жёлтых усов:
-- Тут мне прислали записку: "Маркс написал, что Ньютон -- материалист, а
вы говорите -- идеалист." Отвечаю: Маркс передёргивает. Ньютон верил в Бога,
как всякий крупный учёный.
Ужасно было записывать его лекции! Стенографистки приходили в отчаяние!
По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он
правой рукой писал, левой следом стирал -- и всё время что-то непрерывно
бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно
исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу,
записать, а за вечер разобрать -- душу осеняло нечто, как мерцание звёздного
неба.
Так что же с ним?.. При бомбёжке города старика контузило, полуживого
увезли в Киргизию. А с сыновьями-доцентами во время войны, Веренёв точно не
знает, но что-то грязное, какое-то предательство. Младший Стивка, говорят,
сейчас грузчиком в нью-йоркском порту.
Нержин внимательно смотрел на Веренёва. Учёные головы, вы кидаетесь
многомерными пространствами, отчего ж вы только жизнь просматриваете
коридорчиками? Над мыслителем издевались какие-то хари и твари -- это была
недоработка, временный загиб; дети припомнили унижения отца -- это грязное
предательство. И кто это знает -- грузчиком, не грузчиком?
Оперуполномоченные формируют общественное мнение...
Но за что... Нержин сел?
Нержин усмехнулся.
Ну, а за что, всё-таки?
-- За образ мыслей, Пётр Трофимович. В Японии есть такой закон, что
человека можно судить за образ его невысказанных мыслей.
-- В Японии! Но ведь у нас такого закона нет?..
-- У нас-то он как раз и есть и называется [Пятьдесят восемь] --
[десять].
И Нержин плохо стал слышать то главное, для чего Яконов свёл его с
Веренёвым. Шестое Управление прислало Веренёва для углубления и
систематизации криптографическо-шифровальной работы здесь. Нужны математики,
много математиков, и Веренёву радостно увидеть среди них своего студента,
подававшего столь большие надежды.
Нержин полусознательно задавал уточняющие вопросы, Пётр Трофимович,
постепенно разгораясь в математическом задоре, стал разъяснять задачу,
рассказывал, какие пробы придётся сделать, какие формулы перетряхнуть. А
Нержин думал о тех мелко исписанных листиках, которые так безмятежно было
насыщать, обложась бутафорией, под затаённо-любящие взгляды Симочки, под
добродушное бормотание Льва. Эти листики были -- его первая тридцатилетняя
зрелость.
Конечно, завиднее достичь зрелости в своём исконном предмете. Зачем,
кажется, ему головой соваться в эту пасть, откуда и историки-то сами уносят
ноги в прожитые безопасные века? Что влечёт его разгадать в этом раздутом
мрачном великане, кому только ресницею одной пошевельнуть -- и отлетит у
Нержина голова? Как говорится -- [что тебе надо больше всех]? Больше всех --
что тебе надо?
Так отдаться в лапы осьминогу криптографии?.. Четырнадцать часов в день,
не отпуская и на перерывы, будут владеть его головой теория вероятностей,
теория чисел, теория ошибок... Мёртвый мозг. Сухая душа. Что ж останется на
размышления? Что ж останется на познание жизни?
Зато -- шарашка. Зато не лагерь. Мясо в обед. Сливочное масло утром. Не
изрезана, не ошершавлена кожа рук. Не отморожены пальцы. Не валишься на
доски замертво бесчувственным бревном, в грязных чунях, -- с удовольствием
ложишься в кровать под белый пододеяльник.
Для чего же жить всю жизнь? Жить, чтобы жить? Жить, чтобы сохранять
благополучие тела?
Милое благополучие! Зачем -- ты, если ничего, кроме тебя?..
Все доводы разума -- да, я согласен, гражданин начальник!
Все доводы сердца -- отойди от меня, сатана!
-- Пётр Трофимович! А вы... сапоги умеете шить?
-- Как вы сказали?
-- Я говорю: сапоги вы меня шить не научите? Мне бы вот сапоги научиться
шить.
-- Я, простите, не понимаю...
-- Пётр Трофимович! В скорлупе вы живёте! Мне ведь, окончу срок, -- ехать
в глухую тайгу, на вечную ссылку. Работать я руками ничего не умею -- как
проживу? Там -- медведи бурые. Там Леонарда Эйлера функции ещё три
мезозойских эры никому не вознадобятся.
-- Что вы говорите, Нержин?! В случае успеха работы вас как криптографа
досрочно освободят, снимут судимость, дадут квартиру в Москве...
-- Эх, Пётр Трофимович, скажу вам поговорку доброго хлопца, моего
лагерного друга: "одна дьяка, что за рыбу, что за рака". Дьяка -- это
по-украински благодарность. Так вот не жду я от них дьяки, и прощения я у
них не прошу, и рыбки я им ловить не буду!
Дверь растворилась. Вошёл осанистый вельможа с золотым пенсне на дородном
носу.
-- Ну, как, розенкрейцеры? Договорились?
Не поднимаясь, твердо встретив взгляд Яконова, Нержин ответил:
-- Воля ваша, Антон Николаич, но я считаю свою задачу в Акустической
лаборатории не законченной.
Яконов уже стоял за своим столом, опершись о стекло суставами мягких
кулаков. Только знающие его могли бы признать, что это был гнев, когда он
сказал:
-- Математика! -- и артикуляция... Вы променяли пищу богов на чечевичную
похлёбку. Идите.
И двуцветным грифелем толстого карандаша начертил в настольном блокноте:
"Нержина -- списать".
Уже много лет -- военных и послевоенных, Яконов занимал верный пост
главного инженера Отдела Специальной Техники МГБ. Он с достоинством носил
заслуженные его знаниями серебряные погоны с голубой окаёмкой и тремя
крупными звёздами инженер-полковника. Пост его был таков, что руководство
можно было осуществлять издали и в общих чертах, порою сделать эрудированный
доклад перед высоко-чиновными слушателями, порою умно и цветисто поговорить