25-летников (в кодексе такого срока уже нет, а на людей навешено), об
устройстве на работу освобождающихся, о поселениях. На верхах встречала или
полное недоумение (начальник Управления Мест Заключения РСФСР, генерал,
уверял её в 1963 году, что 25-летников [вообще] в стране не существует -- и
самое смешное: он-таки кажется и [не знал!]), или полную осведомлённость --
и тогда озлобленное противодействие. Стали её преследовать и травить в
украинском министерстве и по партийной линии. Разогнали и всю комиссию их за
письменные ходатайства.
А пусть не мешают хозяевам Архипелага! Пусть не мешают Практическим
Работникам! Вы помните, от них самих мы только что узнали: "[эти же люди],
что работали тогда, работают и сейчас, может быть добавилось процентов
десять".
Но вот что, не произошёл ли в них душевный перелом? Не пропитались ли они
любовью к несчастным своим подопечным? Да, все газеты и все журналы говорят,
что -- пропитались. Я уж не отбирал специально, но прочли мы (гл. 1) в
"Литературной газете" о нынешних заботливых лагерщиках на ст. Ерцево. А вот
опять "Литературная газета" *(15) даёт высказаться начальнику колонии:
"Воспитателей легко ругать -- гораздо труднее им помочь и уж совсем
трудно их найти: живых, образованных, интеллигентных (обязательно
интеллигентных), заинтересованных и одарённых людей... Им надо создавать
хорошие условия для жизни и работы... Я знаю, как скромен их заработок, как
необъятен их рабочий день..."
И как бы гладко нам на этом кончить, на этом и порешить! Ведь жить
спокойней, можно отдаться искусству, а еще безопаснее науке, -- да вот
письма заклятые, измятые, истёртые, "по левой" посланные из лагерей! И что
же пишут, неблагодарные, о тех, кто сердце на них надрывает в необъятный
рабочий день?
И-н: "Говоришь с воспитателем о своём наболевшем и видишь, что слова твои
рикошетят о серое сукно шинели. Невольно хочется спросить: "Простите, как
поживает ваша коровка?", у которой в хлеву он проводит больше времени, чем у
своих воспитанников". (Краслаг, Решёты)
Л-н: "Те же тупицы надзиратели, начальник режима -- типичный Волковой. С
надзирателем спорить нельзя, сразу карцер".
К-н: "Отрядные говорят с нами на жаргоне, только и слышно: падло, сука,
тварь", (ст. Ерцево, какое совпадение!)
К-й: "Начальник режима -- родной брат того Волкового, бьёт правда не
плетью, а кулаком, смотрит как волк из-под лба... Начальник отряда -- бывший
опер, который держал у себя вора-осведомителя и платил за каждый донос
наркотическими средствами... Все те, кто бил, мучил и казнил, просто
переехали из одного лагеря в другой и занимают несколько иные посты".
(Иркут. область)
И. Г. П-в: "У начальников колоний только прямых помощников -- шесть. На
всех стройках дармоедов разгоняют, вот они и бегут сюда... Все лагерные
тупицы... и поныне работают, добивают стаж до пенсии, да и после этого не
уходят. Они не похудели. Заключённых они не считали и не считают за людей",
В. И. Д-в: "В Норильске п/я 288 нет ни одного "нового"; все те же
берианцы. Уходящих на пенсию заменяют они же (те, которые были изгнаны в
1956 году)... У них -- удвоение стажа, повышенные оклады, продолжительные
отпуска, хорошее питание. Идёт им 2 года за год и они додумываются уходить
на пенсию в 35 лет..."
П-н: "У нас на участке 12-13 здоровых парней, одетых в дублёные шубы чуть
не до пят, шапки меховые, валенки армейские. Почему б им не пойти на шахту,
в рудник, на целину и там найти своё призвание, а здесь уступить место более
пожилым? Нет, их и цепью с волжского парохода туда не затащишь. Наверно вот
эти трутни так информировали вышестоящие органы, что зэ-ка неисправимы --
ведь если зэ-ка станет меньше, то сократятся их штаты".
И так же попрежнему зэки сажают картошку на огородах начальства,
поливают, ухаживают за скотом, делают мебель в их дома.
Но кто же прав? кому же верить? -- в смятеньи воскликнет неподготовленный
читатель.
Конечно -- газетам! Верьте газетам, читатель. Всегда верьте -- нашим
газетам.
Энкаведешники -- сила. И они никогда не уступят добром. Уж если в 56-м
устояли -- постоят еще, постоят.
Это не только исправ-труд органы. И не только министерство Охраны. Мы уже
видели, как охотно поддерживают их и газеты, и депутаты. Потому что они --
костяк. Костяк многого. Но не только сила у них -- у них и аргументы есть. С
ними не так легко спорить. Я -- пробовал.
То есть, я -- никогда не собирался. Но погнали меня вот эти письма --
совсем не ожидавшиеся мною письма от современных туземцев. Просили туземцы с
надеждой: сказать! защитить! очеловечить!
И -- кому ж я скажу? -- не считая, что и слушать меня не станут... Была
бы свободная печать, опубликовал бы это всё -- вот и высказано, вот и
давайте обсуждать!
А теперь (январь 1964) тайным и робким просителем я бреду по
учрежденческим коридорам, склоняюсь перед окошечками бюро пропусков, ощущаю
на себе неодобрительный и подозревающий взгляд дежурных военных. Как чести и
снисхождения должен добиваться писатель-публицист, чтобы занятые
правительственные люди освободили для него своё ухо на полчаса!
Но и еще не в этом главная трудность. Главная трудность для меня, как
тогда на экибастузском собрании бригадиров: [о чём] им говорить? [каким]
языком?
Всё, что я действительно думаю, как оно изложено в этой книге -- и опасно
сказать, и совершенно безнадёжно. Это значит -- только голову потерять в
безгласной кабинетной тиши, не услышанному обществом, неведомо для жаждущих
и не сдвинув дело ни на миллиметр.
А тогда как же говорить? Переступая их мраморные назеркаленные пороги,
всходя по их ласковым коврам, я должен принять на себя исходные путы,
шёлковые нити, продёрнутые мне через язык, через уши, через веки, -- и потом
это всё пришито к плечам, и к коже спины и к коже живота. Я должен принять
по меньшей мере:
1. Слава Партии за всё прошлое, настоящее и будущее! (А значит, не может
быть неверна общая наказательная политика. Я не смею усумниться в
необходимости Архипелага вообще. И не могу утверждать, что "большинство
сидит зря").
2. Высокие чины, с которыми я буду разговаривать -- преданы своему делу,
пекутся о заключённых. Нельзя обвинить их в неискренности, в холодности, в
неосведомлённости (не могут же они, всей душой занимаясь делом, не знать
его!).
Гораздо подозрительнее мотивы [моего] вмешательства: что -- я? почему --
я, если вовсе не обязан по службе? Нет ли у меня каких-нибудь грязных
корыстных целей?.. Зачем я могу вмешиваться, если Партия и без меня всё
видит и без меня всё сделает правильно?
Чтоб немножко выглядеть покрепче, я выбираю такой месяц, когда выдвинут
на ленинскую премию, и вот передвигаюсь как пешка со значением: может быть
еще и в ладьи выйдет?
[Верховный Совет СССР. Комиссия законодательных предположений.]
Оказывается, она уже не первый год занята составлением нового Исправ-Труд
Кодекса, то есть кодекса всей будущей жизни Архипелага -- вместо кодекса
1933 года, существовавшего и никогда не существовавшего, как будто и не
написанного никогда. И вот мне устраивают встречу, чтобы я, взращенец
Архипелага, мог познакомиться с их мудростью и представить им мишуру своих
домыслов.
Их восемь человек. Четверо удивляют своей молодостью: хорошо, если эти
мальчики ВУЗ успели кончить, а то и нет. Они так быстро всходят к власти!
они так свободно держатся в этом мраморно-паркетном дворце, куда я допущен с
большими предосторожностями. Председатель комиссии -- Иван Андреевич
Бадухин, пожилой, какой-то беспредельный добряк. Кажется, от него бы
зависело -- он завтра же бы Архипелаг распустил. Но роль его такова: всю
нашу беседу он сидит в сторонке и молчит. А самые тут едучие -- два
старичка! -- два грибоедовских старичка, тех самых,
Времён очаковских и покоренья Крыма,
вылитые те, закостеневшие на усвоенном когда-то, да я поручиться готов, что с 5 марта 53-го года они даже газет не разворачивали -- настолько уже ничего не могло произойти, влияющего на их взгляды! Один из них -- в синем пиджаке, и мне кажется -- это какой-то придворный голубой екатерининский мундир, и я даже различаю след от свинченной екатерининской серебряной звезды в полгруди. Оба старичка абсолютно и с порога не одобряют всего меня и моего визита -- но решили проявить терпение.
Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть, что' сказать. А тут
еще всё пришито и при каждом шевелении чувствую.
Но всё-таки приготовлена у меня главная тирада, и кажется ничто не должно
дёрнуть. Вот я им о чём: откуда это взялось представление (я не допускаю,
что -- у них), будто лагерю есть опасность стать КУРОРТОМ, будто если не
населить лагерь голодом и холодом, то там воцарится блаженство? Я прощу их
несмотря на недостаточность личного опыта представить себе частокол тех
лишений и наказаний, который и составляет самое заключение: человек лишен
родных мест; он живёт с тем, с кем не хочет; он не живёт с тем, с кем хочет
(семья, друзья); он не видит роста своих детей; он лишён привычной
обстановки, своего дома, своих вещей, даже часов на руке; потеряно и
опозорено его имя; он лишён свободы передвижения; он лишён обычно и работы
по специальности; он испытывает постоянное давление на себя чужих, а то и
враждебных ему людей -- других арестантов, с другим жизненным опытом,
взглядами, обычаем; он лишён смягчающего влияния другого пола (не говоря уже
о физиологии); и даже медицинское обслуживание у него несравненно ухудшено.
Чем это напоминает черноморский санаторий? Почему так боятся "курорта"? Нет,
эта мысль не толкает их в лбы. Они не качнулись в стульях.
Так еще шире: мы [хотим ли] вернуть этих людей в общество? Почему тогда
мы заставляем их жить в окаянстве? Почему тогда содержание [режимов] в том,
чтобы систематически унижать арестантов и физически изматывать? Какой
государственный смысл получения из них инвалидов?
Вот я и выложился. И мне разъясняют мою ошибку: я плохо представляю
нынешний [контингент], я сужу по прежним впечатлениям, я отстал от жизни.
(Вот это моё слабое место: я действительно [[не вижу]] тех, кто там сейчас
[сидит].) Для тех изолированных рецидивистов всё, что я перечислил -- это не
лишение вовсе. Только и могут их образумить нынешние режимы. (Дёрг, дёрг, --
это их компетенция, они лучше знают, [кто сидит].) А вернуть в общество?..
Да, конечно, да, конечно, -- деревянно говорят старички, и слышится: нет,
конечно, пусть там домирают, так спокойней нам да и вам.
А -- режимы? Один из очаковских старичков -- прокурор, тот в голубом, со
звездой на груди, а седые волосы редкими колечками, он и на Суворова немного
похож:
-- Мы уже начали получать [отдачу] от введения строгих режимов. Вместо
[двух тысяч убийств в год] ([здесь] это [можно] сказать) -- только несколько
десятков.
Важная цифра, я незаметно записываю. Это и будет главная польза
посещения, кажется.
[[Кто сидит]]! Конечно, чтобы спорить о режимах, надо знать, кто сидит.
Для этого нужны десятки психологов и юристов, которые бы поехали,
беспрепятственно говорили бы с зэками, -- а потом можно и поспорить. А мои
лагерные корреспонденты как раз этого-то и не пишут -- за что они сидят, и
товарищи их за что. *(16)
Общая часть обсуждения закончена, мы переходим к специальной. Да комиссии
и без меня всё тут ясно, у них всё уже решено, я им не нужен, а просто
любопытно посмотреть.
Посылки? Только по 5 килограммов и та шкала, что сейчас действует. Я
предлагаю им хоть удвоить шкалу, да сами посылки сделать по 8 кг -- "ведь