нашем лагере не бывали. Держатся деловито, но с веселинкой, заполняют
анкету: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, а дальше
вместо привычных статьи, срока, конца срока -- семейное положение подробно,
жена, родители, если дети, то какого возраста, где все живут, вместе или
отдельно. И всё это записывается!.. (То один, то другой из комиссии напомнит
писцу: и это запиши, и это!)
Странные, больные и приятные вопросы! Самому зачерствелому становится от
них тепло и даже хочется плакать! Годы и годы он слышит только отрывистые
гавкающие: статья? срок? кем осужден? -- и вдруг сидят совсем не злые,
серьёзные, человечные офицеры и неторопливо, с сочувствием, да, с
сочувствием спрашивают его о том, что так далеко хранимо, коснуться его
боязно самому, иногда соседу на нарах расскажешь слова два, а то и не
будешь... И эти офицеры (ты забыл или сейчас прощаешь, что вот этот старший
лейтенант в прошлый раз под октябрьскую у тебя же отнял и порвал фотографию
семьи...) -- эти офицеры, услышав, что жена твоя вышла за другого, а отец
уже очень плох, не надеется сынка увидеть, -- только причмокивает печально,
друг на друга смотрят, головами качают.
Да неплохие они, они тоже люди, просто служба собачья... И, всё записав,
последний вопрос задают каждому такой:
-- Ну, а где бы ты хотел [жить?].. Там вот, где родители, или где ты
раньше жил?..
-- Как? -- вылупляет зэк глаза. -- Я... в седьмом бараке...
-- Да это мы знаем! -- смеются офицеры. -- Мы спрашиваем: где бы ты
[хотел] жить. Если тебя вот, допустим, отпускать -- так документы на какую
местность выписывать?
И закруживается весь мир перед глазами арестанта, осколки солнца,
радужные лучики... Он головой понимает, что это -- сон, сказка, что этого
быть не может, что срок -- двадцать пять или десять, что ничего не
изменилось, он весь вымазан глиной и завтра туда пойдёт, -- но несколько
офицеров, два майора, сидят, не торопясь, и сочувственно настаивают:
-- Так куда же, куда? Называй.
И с колотящимся сердцем, в волнах тепла и благодарности, как покрасневший
мальчик называет имя девушки, он выдаёт тайну груди своей -- где бы хотел он
мирно дожить остаток дней, если бы не был заклятым каторжанином с четырьмя
номерами.
И они -- записывают! И просят вызвать следующего. А первый полоумным
выскакивает в коридор к ребятам и говорит, что' было.
По одному заходят бригадники и отвечают на вопросы дружественных
офицеров. И это из полусотни один, кто усмехнётся:
-- Всё тут в Сибири хорошо, да климат жаркий. Нельзя ли за Полярный Круг?
Или:
-- Запишите так: в лагере родился, в лагере умру, лучше места не знаю.
Поговорили они так с двумя-тремя бригадами (а в лагере их двести).
Поволновался лагерь дней несколько, было о чём поспорить, -- хотя уже и
половина нас вряд ли поверила -- прошли, прошли те времена! Но больше
комиссия не заседала. Фотографировать-то им было недорого -- щёлкали на
пустые кассеты. А вот сидеть целой компанией и так задушевно выспрашивать
негодяев -- не хватило терпения. Ну, а не хватило, так ничего из бесстыдной
затеи не вышло.
(Но признаем всё же -- какой успех! В 1949 году создаются -- конечно,
навечно -- лагеря со свирепым режимом. И уже в 1951-м хозяева вынуждены
играть задушевный этот спектакль. Какое еще признание успеха? Почему в ИТЛ
никогда им так играть не приходилось?) И опять блистали ножи.
И решили хозяева -- брать. Без стукачей они не знали точно, кого им надо,
но всё же некоторые подозрения и соображения были (да может тайком кто-то
наладил донесения.)
Вот пришло два надзирателя в барак, после работы, буднично, и сказали:
"Собирайся, пошли". А зэк оглянулся на ребят и сказал: -- Не пойду.
И в самом деле! -- в этом обычном простом взятии, или аресте, которому мы
никогда не сопротивляемся, который мы привыкли принимать как ход судьбы, в
нём ведь и такая есть возможность: не пойду! Освобожденные головы наши
теперь это понимали!
-- Как не пойдёшь? -- приступили надзиратели.
-- Так и не пойду! -- твёрдо отвечал зэк. -- Мне и здесь неплохо.
-- А куда он должен идти?... А почему он должен идти?.. Мы его не
отдадим!.. Не отдадим!.. Уходите! -- закричали со всех сторон.
Надзиратели повертелись-повертелись и ушли.
В другом бараке попробовали -- то же.
И поняли волки, что мы уже не прежние овцы. Что хватать им теперь надо
обманом, или на вахте, или одного целым нарядом. А из толпы -- не возьмёшь.
И мы, освобожденные от скверны, избавленные от присмотра и подслушивания,
обернулись и увидели во все глаза, что -- тысячи нас! что мы --
[политические]! что мы уже можем [сопротивляться]!
Как верно же было избрано то звено, за которое надо тянуть цепь, чтоб её
развалить -- стукачи! наушники и предатели! Наш же брат и мешал нам жить.
Как на древних жертвенниках, их кровь пролилась, чтобы освободить нас от
тяготеющего проклятия.
Революция нарастала. Её ветерок, как будто упавший, теперь рванул нам
ураганом в лёгкие!
1. Я не настаиваю, что изложил эти восстания точно. Я буду благодарен
всякому, кто меня исправит.
2. Не скрываю фамилию, а не помню.
3. Тут время оговориться. Не всё было так чисто и гладко, как выглядит,
когда прорисовываешь главное течение. Были соперничающие группы --
"умеренных" и "крайних". Вкрались, конечно, и личные расположения и
неприязни, и игра самолюбий у рвущихся в "вожди". Молодые бычки-"боевики"
далеки были от широкого политического сознания, некоторые склонны были за
свою "работу " требовать повышенного питания, для этого они могли и прямо
угрозитъ повару больничной кухни, то есть потребовать, чтоб их подкормили за
счёт пайка больных, а при отказе повара -- и убить его безо всякого
нравственного судьи: ведь навык уже есть, маски и ножи в руках. Одним
словом, тут же в здоровом ядре, начинала виться и червоточина -- неизменная,
не новая, всеисторическая принадлежность всех революционных движений!
А один раз просто была ошибка: хитрый стукач уговорил добродушного
работягу поменяться койками -- и работягу зарезали по утру.
Но несмотря на эти отклонения, общее направление было очень четко
выдержано, не запутаешься. Общественный эффект получился тот, который
требовался.
4. "Сучья война" достойна была бы отдельной главы в этой книге, но для
этого пришлось бы поискать еще много материала. Отошлём читателя к
исследованию Варлама Шаламова "Очерки преступного мира", хотя и там неполно.
Вкратце. "Сучья война" разгорелась примерно с 1949 года (не считая
отдельных постоянных случаев резни между ворами и "суками"). В 1951, 1962-м
годах она бушевала. Воровской мир раздробился на многочисленные масти: кроме
собственно воров и сук, еще -- беспредельники ("беспредельные воры");
"махновцы"; упоровцы; пивоваровцы; красная шапочка; фули нам!; ломом
подпоясанные -- и это еще не всё.
К тому времени Руководство ГУЛага, уже разочаровавшись в безошибочных
теориях о перевоспитании блатных, решило, видимо, освободиться от этого
груза, играя на разделении, поддерживая то одну, то другую из группировок и
её ножами сокрушая другие. Резня происходила открыто, массово.
Затем блатные убийцы приспособились: или убивать не своими руками или,
убив самим, заставить взять на себя вину другого. Так молодые бытовики или
бывшие солдаты и офицеры под угрозой убийства их самих брали на себя чужое
убийство, получали 25 лет по бандитской 59-3 и до сих пор сидят. А
воры-вожди группировок вышли чистенькие по "ворошиловской" амнистии 1953
года (но не будем отчаиваться: с тех Вор не раз уже и снова сели).
Когда в наших газетах возобновилась сантиментальная мода на расскаэы о
[[перековке]], прорвалась на газетные столбцы и информация -- конечно, самая
лживая и мутная -- о резне в лагерях, причём нарочно были спутаны (от
взгляда истории) и "сучья война", и "рубиловка" Особлагов, и резня вообще
неизвестно какая. Лагерная тема интересует весь народ, статьи такие
прочитываются с жадностью, но понять из них ничего нельзя (для того и
пишется). Вот журналист Галич напечатал в июле 1959 года в "Известиях"
какую-то подозрительную "документальную" повесть о некоем Косых, который
будто бы из лагеря растрогал Верховный Совет письмом в 80 страниц на пишущей
машинке (1. Откуда машинка? оперуполномоченного? 2. Да кто ж бы это стал
читать 80 страниц, там после одной уже душатся зевотой). Этот Косых имел 25
лет, второй срок по лагерному делу. По какому делу, за что -- в этом пункте
Галич -- отличительный признак нашего журналиста. сразу потерял ясность и
внятность речи. Нельзя понять, совершил ли Косых "сучье" убийство или
политическое убийство стукача. Но то и характерно, что в историческом огляде
всё теперь свалено в одну кучу и названо бандитизмом. Вот как научно
объясняется это центральной газетой: "Приспешники Берии (вали на серого,
серый всё вывезет!) орудовали тогда (а [[до]]? а [[сейчас]]?) в лагерях.
Суровость закона подменялась беззаконными действиями лиц (как? вопреки
единой инструкции? да кто б это осмелился?), которые должны были проводить
его в жизнь. [[Они всячески разжигали вражду]] (разрядка моя. Вот это --
правда. -- А. С.) между разными группами зэ-ка зэ-ка (Пользование стукачами
тоже подходит под эту формулировку...) Дикая, безжалостно, искусственно
подогреваемая вражда".
Остановить лагерные убийства 25-летними сроками, какие у убийц были и без
того, оказалось, конечно, невозможно. И вот в 1961 году издан был указ о
расстреле за лагерное убийство -- в том числе и за убийство стукача,
разумеется. Этого хрущёвского указа не хватало сталинским Особлагам.
Глава 11. Цепи рвём наощупь
Теперь, когда между нами и нашими охранниками уже не канава прошла, а
провалилась и стала рвом, -- мы стояли на двух откосах и примерялись: что же
дальше?..
Это образ, разумеется, что мы "стояли". Мы [ходили] ежедневно на работу с
обновлёнными нашими бригадирами (или негласно выбранными, уговорёнными
послужить общему делу, или теми же прежними, но неузнаваемо отзывчивыми,
дружелюбными, заботливыми), мы на развод не опаздывали, друг друга не
подводили, отказчиков не было, и приносили с производства неплохие наряды --
и, кажется, хозяева лагеря могли быть нами вполне довольны. И мы могли быть
ими довольны: они совсем разучились кричать, угрожать, не тянули больше в
карцер по мелочам, и не видели, что мы шапки снимать перед ними перестали.
Майор Максименко по утрам-то развод просыпал, а вот вечером любил встретить
колонны у вахты и пока топтались тут -- пошутить что-нибудь. Он смотрел на
нас с сытым радушием, как хохол-хуторянин где-нибудь в Таврии мог
осматривать приходящие из степи свои бесчисленные стада. Нам даже кино стали
показывать по иным воскресеньям. И только по-прежнему донимали постройкой
"великой китайской стены".
И всё-таки напряженно думали мы и они: что же дальше? Не могло так
оставаться: недостаточно это было с нас и недостаточно с них. Кто-то должен
был нанести удар.
Но -- чего мы могли добиваться? [Говорили] мы теперь вслух, без оглядки
всё, что хотели, всё, что накипело (испытать свободу слова даже только в
этой зоне, даже так не рано в жизни -- было сладко!). Но могли ли мы
надеяться распространить эту свободу за зону или пойти туда с ней? Нет,
конечно. Какие же другие [политические] требования мы могли выставить? Их и
придумать было нельзя! Не говоря, что бесцельно и безнадёжно -- придумать
было нельзя! Мы не могли требовать в своём лагере -- ни чтоб вообще