если нужно искровянить кого в штрафном изоляторе или в надзирательской
комнате, то втроём смело бьют одного, хоть до-полёгу. Год от года они на
своей службе грубеют и не заметишь на них ни облачка сожаления к мокнущим,
мёрзнущим, голодным, усталым и умирающим арестантам. Заключённые перед ними
-- так же бесправны и беззащитны, как и перед большим начальством, так же
можно на них давить -- и чувствовать себя высоким человеком. И выместить
злость, проявить жестокость -- в этом преграда им не поставлена. А когда
бьёшь безнаказанно -- то, начав, покинуть не хочется. Произвол растравляет,
и самого себя таким уж грозным чувствуешь, что и себя боишься. Своих
офицеров надзиратели охотно повторяют и в поведении, и в чертах характера --
но нет на них того золота, и шинели грязноваты, и всюду они пешком, прислуги
из заключённых им не положено, сами копаются в огороде, сами ходят и за
скотиной. Ну, конечно, [дёрнуть] зэка к себе домой на полдня -- дров
поколоть, полы помыть -- это можно, но не очень размашисто. За счёт
работающих -- нельзя, значит за счёт отдыхающих. (Табатеров -- Березники,
1930 -- только прилёг после ночной двенадцатичасовой смены, надзиратель его
разбудил и послал к себе домой работать. А попробуй не пойди!..) [Вотчины]
нет у надзирателей, лагерь им всё-таки -- не вотчина, а -- служба, оттого
нет ни той спеси, ни того размаха в самовластии. Стоит перед ними преграда и
в воровстве. Здесь -- несправедливость: у начальства и без того денег много
-- так им и брать можно много, а у надзора куда меньше -- и брать разрешено
меньше. Уже из каптерки мешком тебе не дадут -- разве сумочкой малой. (Как
сейчас вижу крупнолицего льноволосого сержанта Киселева: зашел в бухгалтерию
(1945 г.) и командует: "не выписывать ни грамма жи кухню зэ-ка! только
вольным!" (жиров не хватало). Всего-то и преимуществ -- жиров по норме...)
Сшить что-нибудь себе в лагерной мастерской -- надо разрешение начальника,
да в очередь. Ну вот на производстве можно заставить зэка что-нибудь по
мелочи сделать -- запаять, подварить, выковать, выточить. А крупней
табуретки не всегда и вынесешь. Это ограничение в воровстве больно обижает
надзирателей, а жен их особенно, и от того много бывает горечи против
начальства, оттого жизнь еще кажется сильно несправедливой, и появляются в
груди надзирательской струны-не струны, но такие незаполненности, пустоты,
где отзывается стон человеческий. И бывают способны низшие надзиратели
иногда с зэками сочувственно поговорить. Не так это часто, но и не вовсе
редко. Во всяком случае, в надзирателе, тюремном и лагерном, встретить
человека бывает можно, каждый заключённый встречал на своем пути не одного.
В офицере же -- почти невозможно.
Это, собственно, общий закон об обратной зависимости социального
положения и человечности.
Настоящие надзиратели -- это те, кто служит в лагерях по 15 и по 25 лет.
Кто, однажды поселясь в далёких этих проклятых местах, -- уж оттуда и не
вылезает. Устав и распорядок они однажды утвердят в голове -- и ничего во
всю жизнь им больше ни читать, ни знать не надо, только слушай радио,
московскую первую программу. Вот их-то корпус и составляет для нас --
тупо-невыразительное, непреклонное, недоступное никакой мысли лицо ГУЛага.
Только в годы войны состав надзора исказился и замутился. Военные власти
впопыхах пренебрегли безупречностью службы надзора, и кого-то выхватили на
фронт, а взамен стали попадать сюда солдаты войсковых частей после госпиталя
-- но этих еще отбирали потупей и пожесточе. А то попадали старики: сразу из
дому по мобилизации и сюда. И вот среди этих-то, седоусых, очень были
добродушные непредвзятые люди -- разговаривали ласково, обыскивали кое-как,
ничего не отнимали и ещё шутили. Никогда от них не бывало жалобы и рапорта
на карцер. Но после войны они вскоре демобилизовались, и больше таких не
стало.
Необычны были для надзорсостава и такие (тоже надзиратели военного
времени), как студент Сенин, я о нём уже писал, и еще один еврей-надзиратель
в нашем лагере на Калужской -- пожилой, совершенно гражданского вида, очень
спокойный, не придирчивый, никому от него не было зла. Он так нестрого
держался, что раз я осмелился у него спросить: "Скажите, кто вы по
гражданской специальности?" Он не обиделся, посмотрел на меня спокойными
глазами и тихо ответил: "Коммерсант". До нашего лагеря во время войны он
служил в Подольском, где как говорил, каждый день войны умирало от истощения
13-14 человек (вот уже 20 тысяч смертей!) В "войсках" НКВД он, видимо,
перебывал войну, а теперь нужно было ему проявить умение и не застрять здесь
навечно.
А вот старшина Ткач, гроза и помначрежима экибастузского лагеря, пришелся
к надзорсоставу как влитый, будто от пелёнок он только тут и служил, будто и
родился вместе с ГУЛагом. Это было -- всегда застывшее зловещее лицо под
чёрным чубом. Страшно было оказаться просто рядом с ним или встретиться с
ним на лагерной дорожке: он не проходил мимо, чтоб не причинить человеку зла
-- вернуть его, заставить работать, отнять, напугать, наказать, арестовать.
Даже после вечерней проверки, когда бараки запирались на замок, но, в летнее
время, зарешеченные окна были открыты. Ткач неслышно подкрадывался к окнам,
подслушивал, потом заглядывал, -- вся комната шарахалась -- а он за
подоконником, как чёрная ночная птица, через решетку объявлял наказания: за
то, что не спят, за то, что разговаривают, за то, что пользуются
запрещенным.
И вдруг -- исчез Ткач навсегда. И пронёсся по лагерю слух (проверить
точно мы его не могли, но такие упорные слухи обычно верны), что он
разоблачен как фашистский палач с оккупированной территории, арестован и
получил [четвертную]. Это было в 1952 году.
Как случилось, однако, что фашистский палач (никак не долее, чем
трехлетний) семь лет после войны был на лучшем счету в МВД? А?
"Конвой открывает огонь без предупреждения!" В этом заклинании -- весь
особый статут конвоя *(9), его власти над нами по ту сторону закона.
Служба конвоя, когда и войны нет -- как фронтовая. Конвою -- не страшны
никакие разбирательства и объяснений ему давать не придется. Всякий
стрелявший прав. Всякий убитый виноват, что хотел бежать или переступил
черту.
Вот два убийства на лагпункте Ортау (а на число лагпунктов умножайте).
Стрелок вёл подконвойную группу, бесконвойный подошел к своей девушке,
идущей в группе, пошел рядом. -- "Отойди!" -- "А тебе жалко?" Выстрел. Убит.
Комедия суда, стрелок оправдан: оскорблен при исполнении служебных
обязанностей.
К другому стрелку, на вахте, подбежал ээк с обходным листком (завтра ему
освобождаться), попросил: "пусти, я в прачечную (за зону) сбегаю, мигом!" --
"Нельзя". -- "Так завтра же я буду вольный, дурак!" Застрелил. И даже не
судили.
А в пылу работы как легко заключённому не заметить этих затёсов на
деревьях, которые и есть воображаемый пунктир, лесное оцепление вместо
колючей проволоки. Вот Соловьев (бывший армейский лейтенант) повалил ель и,
пятясь, очищает её от сучьев. Он видит только своё поваленное дерево. А
конвоир "таншаевский волк" прищурился и ждет, он не окликнет зэка --
"поберегись!" Он ждет -- и вот Соловьев, не замечая, переступил зону,
продолжая пятиться вдоль ствола. Выстрел! Разрывная пуля, и разворочено
лёгкое. Соловьев убит, а таншаевскому волку -- 100 рублей премия.
("Таншаевские волки" -- это близ Буреполома местные жители Таншаевского
района, которые все поступали в ВОхру -- во время войны, чтоб от дома ближе
и на фронт не идти. Это -- тот самый таншаевский район, где дети кричали:
"Мама! [селёдка] идёт!")
Эта беспрекословность отношений между конвоем и заключёнными, постоянное
право охраны употребить пулю вместо слова -- не может остаться без влияния
на характер вохровских офицеров и самих вохровцев. Жизнь заключённых
отдаётся в их власть хотя не на полные сутки, но зато уже сполна и
доглубока. Туземцы для них -- никак не люди, это какие-то движущиеся ленивые
чучела, которых довёл их рок считать, да побыстрее прогнать на работу и с
работы, да на работе держать погуще.
Но еще больше сгущался произвол в офицерах ВОхры. У этих молоденьких
лейтенантиков создавалось злобно-своевольное ощущение власти над бытием.
Одни -- только громогласные (старший лейтенант Чёрный в Ныроблаге), другие
-- наслаждаясь жестокостью и даже перенося её на своих солдат (лейтенант
Самутин, там же), третьи не знали уже ни в чём запрета своему всесилию.
Командир ВОхры Невский (Усть-Вымь, 3-й лагпункт) обнаружил пропажу своей
собачки -- не служебной овчарки, а любимой собачки. Он пошел искать её
разумеется в зону и как раз застал пятерых туземцев, разделывавших труп. Он
вынул пистолет и одного убил на месте. (Никаких административных последствий
этот случай не имел, кроме наказания штрафным изолятором остальных
четверых.)
В 1938 г. в Приуралье на реке Вишере с ураганною быстротою налетел лесной
пожар -- от леса да на два лагпункта. Что делать с зэками? Решать надо было
в минуты, согласовывать некогда. Охрана не выпустила их -- и все сгорели.
Так -- спокойнее. А если б выпущенные да разбежались -- судили бы охрану.
Лишь в одном ограничивала вохровская служба клокочущую энергию своих
офицеров: взвод был основной единицей, и всё всесилие кончалось взводом, а
погоны -- двумя малыми звёздочками. Продвижение в дивизионе лишь удаляло от
реальной взводной власти, было тупиковым.
Оттого самые властолюбивые и сильные из вохровцев старались перескочить
во внутреннюю службу МВД и продвигаться уже там. Некоторые известные
гулаговские биографии именно таковы. Уже упомянутый Антонов, вершитель
заполярной "мёртвой дороги", вышел из командиров ВОхры, и образование имел
-- всего четырехклассное.
Нет сомнения, что отбору стрелковой охраны МВД придавалось большое
значение в министерстве, да и военкоматы имели на то тайное указание. Много
тайной работы ведут военкоматы, мы к ним относимся добродушно. Почему,
например, так решительно отказались от идеи территориальных войск 20-х годов
(проект Фрунзе), и даже наоборот, с исключительным упорством усылают
новобранцев служить в армии как можно дальше от своей местности
(азербайджанцев -- в Эстонию, латышей -- на Кавказ)? Потому что войска
должны быть чужды местному населению желательно и по расе (как проверено в
Новочеркасске в 1962 году). Так и в подборе конвойных войск не без умысла
было достигнуто повышенное число татар и других нацменов: их меньшая
просвещенность, их худшая осведомленность были ценностью для государства,
крепостью его.
Но настоящее научное комплектование и дрессировка этих войск начались
лишь одновременно с Особлагами -- с конца 40-х и начала 50-х годов. Стали
брать туда только 19-летних мальчиков и сразу же подвергать их густому
идеологическому облучению. (Об этом конвое мы еще будем говорить отдельно.)
А до того времени как-то руки не доходили в ГУЛаге. Да просто весь наш,
хотя и социалистический, народ еще не доразвился, не поднялся до того
стойкого жестокого уровня, чтобы поставлять достойную лагерную охрану!
Состав ВОхры бывал пёстр и переставал быть той стеной ужаса, как замыслен.
Особенно размягчился он в годы советско-германской войны: лучших
тренированных ("хорошей злобности") молодых ребят приходилось передавать на
фронт, а в ВОхру тянулись хилые запасники, по здоровью не годные к
действующей армии, а по злобности совсем не подготовленные к ГУЛагу (не в те