тесном пространстве прилагерного пятачка: от лагеря до леса, от лагеря до
болота, от лагеря до рудника. Восемь разных категорий, разных рангов и
классов -- и всем им надо поместиться в этом засмраженном тесном посёлке,
все они друг другу "товарищи" и в одну школу посылают детей.
Товарищи они такие, что, как святые в облаках, плавают надо всеми
остальными два-три здешних магната (в Экибастузе -- [Хищук] и [Каращук],
директор и главный инженер треста. Фамилий не выдумываю!). А ниже строго
разделяясь, строго соблюдая перегородки, следует начальник лагеря, командир
конвойного дивизиона, другие чины треста, и офицеры лагеря, и офицеры
дивизиона, и где-то директор ОРСа, и где-то директор школы (но не учителя).
Чем выше, тем ревнивее соблюдаются эти перегородки, тем больше значения
имеет, какая баба к какой может пойти полузгать семячки (они не княгини, они
не графини, так тем оглядчивей они следят, чтобы не уронить своего
положения!). О, обречённость жить в этом узком мире вдали от других
чистопоставленных семей, но живущих в удобных просторных городах. Здесь все
вас знают, и вы не можете просто пойти в кино, чтобы себя не уронить, и уж,
конечно, не пойдёте в магазин (тем более, что лучшее и свежее вам принесут
домой). Даже и поросёнка своего держать как будто неприлично: ведь
унизительно жене такого-то кормить его из собственных рук! (Вот почему нужна
прислуга из лагеря.) И в нескольких палатах поселковой больницы как трудно
отделиться от драни и дряни и лежать среди приличных соседей. И детей своих
милых приходится посылать за одну парту с кем?
Но ниже эти разгородки быстро теряют свою резкость и значение, уже нет
придирчивых охотников следить за ними. Ниже -- разряды неизбежно
смешиваются, встречаются, покупают-продают, бегут занять очередь, ссорятся
из-за профсоюзных ёлочных подарков, беспорядочною перемежкою сидят в кино --
и настоящие советские люди и совсем недостойные этого звания.
Духовные центры таких посёлков -- главная Чайная в каком-нибудь
догнивающем бараке, близ которой выстраиваются грузовики и откуда воющие
песни, рыгающие и заплетающие ногами пьяные разбредаются по всему посёлку; и
среди таких же луж и мессива грязи второй духовный центр -- Клуб,
заплёванный семячками, затоптанный сапогами, с засиженной мухами стенгазетой
прошлого года, постоянно бубнящим динамиком над дверью, с матерщиной на
танцах и поножовщиной после киносеанса. Стиль здешних мест -- "не ходи
поздно", и идя с девушкой на танцы, самое верное дело -- положить в перчатку
подкову. (Ну, да и девушки тут такие, что от иной -- семеро парней
разбегутся.)
Этот клуб -- надсада офицерскому сердцу. Естественно, что офицерам ходить
на танцы в такой сарай и среди такой публики -- совершенно невозможно. Сюда
ходят, получив увольнительную, солдаты охраны. Но беда в том, что молодые
бездетные офицерские жены тоже тянутся сюда, и без мужей. И получается так,
что они танцуют с солдатами! -- рядовые солдаты обнимают спины офицерских
жен, а как же завтра на службе ждать от них беспрекословного подчинения?
Ведь это выходит -- на равную ногу, и никакая армия так не устоит! Не в
силах унять своих жен, чтоб не ходили на танцы, офицеры добиваются
запрещения ходить туда солдатам (уж пусть обнимают жен какие-нибудь грязные
вольняшки!). Но так вносится трещина в стройное политвоспитание солдат: что
мы все -- счастливые и равноправные граждане советского государства, а враги
де наши -- за проволокой.
Много таких сложных напряжений глубится в прилагерном мире, много
противоречий между его восемью разрядами. Перемешанные в повседневной жизни
с репрессированными и полурепрессированными, честные советские граждане не
упустят попрекнуть их и поставить на место, особенно если пойдёт о комнате в
новом бараке. А надзиратели, как носящие форму МВД, претендуют быть выше
простых вольных. А еще обязательно есть женщины, попрекаемые всеми за то,
что без них пропали бы одинокие мужики. А еще есть женщины, замыслившие
иметь мужика постоянного. Такие ходят к лагерной вахте, когда знают, что
будет освобождение, и хватают за рукава незнакомых: "Иди ко мне! У меня угол
есть, согрею. Костюм тебе куплю! Ну, куда поедешь? Ведь опять посадят!"
А еще есть над посёлком оперативное наблюдение, есть свой [кум], и свои
стукачи, и мотают жилы; кто это принимает письма от зэков и кто это продавал
лагерное обмундирование за углом барака.
И уж конечно меньше, чем где бы то ни было в Союзе, есть у жителей
прилагерного мира ощущение Закона и барачной комнаты своей -- как Крепости.
У одних паспорт помаранный, у других его вовсе нет, третьи сами сидели в
лагере, четвёртые -- члены семьи, и так все эти независимые
расконвоированные граждане еще послушнее, чем заключённые, окрику человека с
винтовкой, еще безропотнее против человека с револьвером. Видя их, они не
вскидывают гордой головы "не имеете права!", а сжимаются и гнутся -- как бы
прошмыгнуть.
И это ощущение бесконтрольной власти штыка и мундира так уверенно реет
над просторами Архипелага со всем его прилагерным миром, так передаётся
каждому, вступающему в этот край, что вольная женщина (П-чина) с девочкой,
летящая красноярской трассой на свидание к мужу в лагерь, по первому
требованию сотрудников МВД в самолёте даёт обшарить, обыскать себя и раздеть
догола девочку. (С тех пор девочка постоянно плакала при виде Голубых).
Но если кто-нибудь скажет теперь, что нет печальнее этих прилагерных
окрестностей и что прилагерный мир -- клоака, мы ответим: кому как.
Вот якут Колодезников за отгон чужого оленя в тайгу получил в 1932 году
три года и, по правилам глубокомысленных перемещений, с родной Колымы был
послан отбывать под Ленинград. Отбыл, и в самом Ленинграде был, и привёз
семье ярких тканей, и всё ж много лет потом жаловался землякам и зэкам,
присланным из Ленинграда:
-- Ох, скучно там у вас! Ох, плохо!..
1. Прошла сталинская эпоха, веяло разными тёплыми и холодными ветрами, --
а многие бывшие зэки так и не уехали из прилагерного мира, из своих
медвежьих мест, и правильно сделали. Там они хоть полулюди, здесь не были бы
и ими. Они останутся там до смерти, приживутся и дети как коренные.
2. Если вахтеры находили и там, -- то всё же никакого рапорта начальству
не следовало: комсомольцы-охранники вместо того предпочитали трофейную водку
выпить сами.
3. Большая выгода работать в прилагерном мире видна была и на вольняшках
московских лагерей. У нас на Калужской заставе в 1946 году было двое вольных
каменщиков, один штукатур, один маляр. Они числились на нашей стройке,
работать же почти не работали, потому что не могло им строительство выписать
больших денег: надбавок здесь не было, и объемы были все меряные:
оштукатурка одного квадратного метра стоила 32 копейки, и никак невозможно
оценить метр по полтиннику или записать метров в три раза больше, чем есть
их в комнате. Но во-первых наши вольняшки потаскивали со строительства
цемент, краски, олифу и стекло, а во-вторых хорошо [отдыхали] свой 8-часовой
рабочий день, вечером же и по воскресеньям бросались на главную работу --
левую, частную и тут-то добирали свое. За такой же квадратный метр стены тот
же штукатур брал с частного человека уже не 32 копейки, а червонец, и в
вечер зарабатывал двести рублей!
Говорил ведь Прохоров: [[деньги]] -- [[они двухэтажные]] теперь. Какой
западный человек может понять "двухэтажные деньги"? Токарь в войну получал
за вычетами 800 рублей в месяц, а хлеб на рынке стоил 140 рублей. Значит, он
за [[месяц]] не дорабатывал к карточному пайку и [[шести килограммов]] хлеба
-- то есть, он не мог на всю семью принести двести граммов в день! А между
тем -- жил... С открытой наглостью платили рабочим нереальную зарплату и
предоставляли изыскивать "второй этаж". И тот, кто платил нашему штукатуру
бешеные деньги за вечер, тоже в чём-то и где-то добирал свой "второй этаж".
Так торжествовала социалистическая система, да только на бумаге. Прежняя --
живучая, гибкая, -- не умирала ни от проклятий, ни от прокурорских
преследований.
Глава 22. Мы строим
После всего сказанного о лагерях, так и рвется вопрос: да полно! Да
выгоден ли был государству труд заключённых? А если не выгоден -- так стоило
ли весь Архипелаг затевать?
В самих лагерях среди зэков обе точки зрения на это были, и любили мы об
этом спорить.
Конечно, если верить вождям -- спорить тут не о чем. Товарищ Молотов,
когда-то второй человек государства, изъявил VI съезду Советов СССР по
поводу использования труда заключённых: "Мы делали это раньше, делаем теперь
и будем делать впредь. Это выгодно для общества. Это полезно для
преступников".
Не для государства это выгодно, заметьте! -- для самого общества. А для
преступников -- полезно. И будем делать впредь! И о чём же спорить?
Да и весь порядок сталинских десятилетий, когда прежде планировались
строительства, а потом уже -- набор преступников для них, подтверждает, что
правительство как бы не сомневалось в экономической выгоде лагерей.
Экономика шла впереди правосудия.
Но очевидно, что заданный вопрос требует уточнения и расчленения:
-- оправдывают ли себя лагеря в политическом и социальном смысле?
-- оправдывают ли они себя экономически?
-- самоокупаются ли они? (при кажущемся сходстве второго и третьего
вопроса здесь есть различие).
На первый вопрос ответить не трудно: для сталинских целей лагеря были
прекрасным местом, куда можно было загонять миллионы -- для испугу. Стало
быть, политически они себя оправдывали. Лагеря были также корыстно-выгодны
огромному социальному слою -- несчётному числу лагерных офицеров: они давали
им "военную службу" в безопасном тылу, спецпайки, ставки, мундиры, квартиры,
положение в обществе. Также пригревались тут и тьмы надзирателей, и
лбов-охранников, дремавших на лагерных вышках (в то время, как
тринадцатилетних мальчишек сгоняли в ремесленные училища). Все эти паразиты
всеми силами поддерживали Архипелаг -- гнездилище крепостной эксплоатации.
Всеобщей амнистии боялись они как моровой язвы.
Но мы уже поняли, что в лагеря набирались далеко не только инакомыслящие,
далеко не только те, кто выбивался со стадной дороги, намеченной Сталиным.
Набор в лагеря явно превосходил политические нужды, превосходил нужды
террора -- он соразмерялся (может быть только в сталинской голове) с
экономическими замыслами. Да не лагерями ли (и ссылкой) вышли из кризисной
безработицы 20-х годов. С 1930 года не рытьё каналов изобреталось для
дремлющих лагерей, но срочно соскребались лагеря для задуманных каналов. Не
число реальных "преступников" (или даже "сомнительных лиц") определило
деятельность судов, но -- заявки хозяйственных управлений. При начале
Беломора сразу сказалась нехватка соловецких зэков, и выяснилось, что три
года -- слишком короткий, нерентабельный срок для Пятьдесят Восьмой, что
надо засуживать их на две пятилетки сразу.
В чём лагеря оказались экономически-выгодными -- было предсказано еще
Томасом Мором, прадедушкой социализма, в его "Утопии". Для работ
унизительных и особо-тяжелых, которых никто не захочет делать при социализме
-- вот для чего пришелся труд зэков. Для работ в отдаленных диких
местностях, где много лет можно будет не строить жилья, школ, больниц и
магазинов. Для работ кайлом и лопатой -- в расцвете двадцатого века. Для
воздвижения великих строек социализма, когда к этому нет еще экономических
средств.