Но уже есть швейцарские друзья, наши добрые Видмеры, перед которыми неудобно
сделать такой шаг, не посоветовавшись: не отвечают они за всё швейцарское,
даже за всё цюрихское, хоть Видмер и главный в Цюрихе человек, а не хочется
делать им больно и стыдно за свою страну. И они, конечно, в ужасе от моего
проекта, отговаривают.
Потом и - радость Советам не хочется доставлять: как меня тут прижали.
А потом: отъезд из Швейцарии всё равно решён, а теперь - тем более
бесповоротно. То, что длится сейчас, - это временное переходное состояние,
европейская пересадка. Разве мы тут поселились, пускаем корни? мы чуть-чуть
держимся. Это письмо из полиции только лишний раз толкает: да, да! здесь -
не моё место.
Нет, ехать дальше.
Но ответ полиции я пишу выразительный: на указанной пресс-конференции я не
только не высказывался за насильственное свержение советского режима, но
всячески предостерегал от таких действий. А вот Ленин в 1916-17, живя здесь,
в Цюрихе, открыто призывал к свержению всех правительств Европы, в том числе
и швейцарского, - и таких предупреждений от швейцарской полиции не получал.
И оговорил, что когда-нибудь, может, это письмо опубликую*.
Одновременно всё же прощупал: да неужели уж так ничего в Швейцарии не смею?
В Москве вышибли с секретарей ЦК моего "приятеля" Дёмичева - и я высказался
в "Нойе Цюрхер цайтунг" о новом повороте в СССР. Ничего, прошло без полиции.
Письменно - можно. (А через два месяца выступил в Цюрихском университете
перед студентами-славистами*, правда, всего лишь на тему о русской
литературе и языке, ни о чём другом, - тоже прошло беспоследственно.) Но вот
в эти самые месяцы одна швейцарская торговая фирма уволила свою служащую,
переводчицу, по протесту советского клиента: на его бранные слова о
Солженицыне переводчица спросила: "Да читали ли вы его?" И - уволена!
Независимая свободная старейшая демократия Европы! Нет, я скорее понимал тот
стонущий зов, который увлёк почти всю Вторую эмиграцию за океан: кто отведал
советского рая - тот делает выводы до конца. Во мне наслоились тюремные
потоки 1945 - 46 годов ("схваченные в Европе", выловленные гебистами даже
поодиночке, хоть в центре Брюсселя), я делил с ними камеры и этапы, я ощущал
себя братом Второй эмиграции. Да может быть, никакого броска на Европу и не
будет, но не хочу ежедённо томиться, что мои свободно разложенные архивы и
рукописи могут погибнуть, - так "Красного Колеса" не написать.
Отъезд из Европы решён бесповоротно, но тем ещё напряжённей тяга к России:
да чем же ускорить её освобождение? Бродило во мне такое намерение: теперь,
вслед за глухими вождями - да обратиться, с другого конца, к молодёжи
Советского Союза? Вот, сохранился у меня и набросанный тогда проект, хотел
приурочить его к Новому году:
"Наступающий 1975 год кончает собой три четверти ХХ столетия. Уже окрашено
оно цветами, какие заслужило: красною кровью павших, чёрной тюрьмою
мучеников и жёлтым предательством большинства. И всё же четверть столетнего
поля ещё остаётся свободной для остальных, лучших красок спектра, и все они
- в наших грудях и в нашей воле. И если бы на 4-ю четверть мы выплеснули бы
наше лучшее - ещё изменился бы весь тон картины, и ещё могла бы она получить
смысл, которого за 75 лет не составила. ХХ столетие, из самых позорных и в
мире, и в нашей стране, - ещё можно спасти! Первый же год этого века в
России был ознаменован (и, видно теперь, символически) мощным студенческим
движением. Преследования тех студентов по нашей сегодняшней мерке были
комичны, последствия их движения - ужасающие. Всё делалось ими от чистых
сердец, но безо всякого общественного опыта, нахватанными теориями революции
и насилия. Сегодня, напротив, студенчество наше - в дремоте, немощи и
старческом благоразумии: лучше жить на коленях, чем умереть стоя. Более
запуганного и смирного студенчества, чем в нашей стране, нет сейчас на земле
нигде: студенты арабские, эфиопские и таиландские поражают развитием и
смелостью по сравнению с нашими. Но этим сегодняшним индивидуальным
благоразумием вы и на 4-ю четверть столетия копаете себе ещё одну братскую
могилу коллективного рабства. Кому сегодня 20 лет - к концу столетия будет
под 50, вся лучшая часть вашей жизни и пройдёт в избранном рабстве. Вы ждёте
освобождающего чуда? Ниоткуда оно не спустится. Либо - сами вы это чудо
добудете, либо - не будет его. И кому же менять условия в нашей стране, если
не вам?.."
Не дописал.
Сомнение: ещё как будто я имею право так обращаться к ним, сам недавно из
боя, а может быть, за этот неполный год безопасности, уже и потерял право?
отсюда - туда - может быть, уже не смею так? Это уже звучит безответственно,
пафосно, не тот тон?
Отъезд из Европы - бесповоротен, и даже уже намечен на эту весну. Конечно -
Канада. Огромная, тихая, богатая, ещё силы своей не сознающая дремливая
Канада, и такая северная, и такая похожая на Россию, да через Аляску и
граничащая с ней. Вдруг что-то родное?
Батюшки, остаётся всего лишь несколько месяцев, а мы и Европы до сих пор не
видели! мы даже в Париже не были ни разу! быстро собираемся, катим туда,
прямым поездом 6 часов, - но сколько ж времени, о Господи, получать визы!
Нам, иностранцам, неполноправным гражданам, каждый шаг - через визу.
Встретить в Париже Новый год. Аля едет в Париж больше как человек
естественный: смотреть неповторимый заманный город, набережные, бульвары,
картинные галереи, Нотр-Дам, живые легенды. А мне - по сжатым срокам моим и
по объёму рёбер - да куда ж это всё вместить бы? Я и тут - с деловой,
"революционной" целью: моё - это Париж русской эмиграции, какой он увиделся
и достался нашим горьким послереволюционным эмигрантам, - не сплошь всем, не
тем, кто бежал, спасаясь, а той белой эмиграции, которая билась за лучшую
долю России и отступила с боями. Это тоже - часть моего "Колеса", это всё
туда входит: Париж Первой эмиграции, как она выживала тут полвека и больше,
как исстрадалась и умерла. Коснуться русского Парижа.
Смешно так получилось: 27 декабря, только вышли мы с Восточного вокзала
(ошеломлёнными глазами боясь допустить, что вот эти серые дома и узкая
улица, по которой мы поехали, и есть тот самый Париж, исчитанный с детства),
как встречавшие Струве перекинули нам на заднее сиденье сегодняшнюю
парижскую газету: на первой странице, словно выстроенные в ряд,
сфотографировались четверо писателей новой "парижской группы": Синявский,
Максимов, В. Некрасов и А. Галич. А в интервью шла всячинка, Некрасов
изумлялся обилию фруктов на Западе как самой поражающей его черте после
изнурительного рабского Востока, а Галич уравнивал мои вкусы с брежневскими
и предсказывал, что я никогда не приеду в ненавидимый мною Париж.
Поместились мы в Латинском квартале на улице Жакоб (рядом с издательством
"Сёй") - в единственном изолированном мансардном номере, куда доводила
крутая лестница как корабельная и с морским канатом вместо поручня. Мансарда
была достойно-парижская, из окна одни крыши и каменные колодцы дворов.
Погонял я по Парижу тоже немало, всё пешком, ещё сохраняя ноги и обычай
юности (тут примешивается в память и второе посещение Парижа, той же весною,
и ещё третье, через год), кажется и видел всё главное, вобрал - не
настолько, чтоб делиться с читателем, а чтобы хватило самому. (Лучший день
тут был - прогулка с о. Александром Шмеманом, знатоком и города и истории
его, - он вёл меня и, по мере встречных мест, попеременно проводил то через
Париж Людовиков, то через Революцию большую, революции малые, войну
прусскую, Мировую первую, 30-е годы, немецкую оккупацию, да и те самые
"русские" кварталы, к которым влёк меня главный интерес.)
Всю мою советскую юность я с большой остротой жаждал видеть и ощутить
русскую эмиграцию - как второй, несостоявшийся, путь России. В духовной
реальности он для меня не уступал торжествующему советскому, занимал большое
место в замыслах моих книг, я просто мечтал: как бы мне прикоснуться и
познать. Я всегда так понимал, что эмиграция - это другой, несостоявшийся
вариант моей собственной жизни, если бы вдруг мои родители уехали. И вот
теперь я приехал настигнуть эмиграцию здесь - но главная её масса, воинов,
мыслителей или рассказчиков, не дождавшись меня, уже вся залегла на кладбище
Сент-Женевьев-де-Буа. И так моё опозданное знакомство с ними было - в сырое,
но солнечное утро, ходить по аллейкам между памятниками и читать надписи
полковые, семейные, частные, знаменитые и беззвестные.
Я опоздал.
Правда, ещё кто-то жил в инвалидном доме по соседству с кладбищем, даже
полковник Колтышев, очень близкий к Деникину в самую гражданскую войну.
Правда, в Морском собрании (особняк, ведомый старыми моряками) мне созвали
двух адмиралов и трёх полковников той войны. Ещё в разных местах Парижа
навещал я старичков с памятью того времени, даже крупных по своим бывшим
постам, или ездил к бережливым монархистам посмотреть в квартирке
сохранённый уникальный фильм о царской семье. И ко мне в номер приходили
старики, тогдашние молодые офицеры, рассказать перед магнитофоном
впечатления революционных дней, деформированные сумраком полувека. Ещё
повидал я и сына Столыпина, и бывшего сталинского приближённого Бажанова,
добровольно покинувшего зенитную большевицкую карьеру. (В раннем издании
"Архипелага" я упомянул, что его убили, он написал мне по-твеновски: "Слухи
о моей смерти преувеличены".) А портье нашей гостиницы вдруг отвечал
по-русски и оказывался не Жаном, а Иваном Фёдоровичем, с грустной косостью
улыбки при этой вымирающей речи. А Новый год мы со Струве и Шмеманами
отправились встретить в так называемый (уже только называемый для экзотики)
русский ресторан Доминика на Монпарнасе - и сидела там состоятельная
публика, чужая России, а старый русский официант, высокий статный мужчина,
наверно бывший офицер, - в полночь надел для смеха публики дурацкий колпак и
пытался смешить, едва ли не кукарекая. Сердце разрывалось от такой весёлой
встречи. (Но и вообразить же можно было 55 этих встреч, с пожеланиями каждый
раз - чтобы сковырнулись большевики.)
В свою очередь предполагалось, что и я представлюсь старой эмиграции,
соберутся они в каком-то зале, - но схватил сильный грипп, в тот новогодний
раз мы уехали больные, а в другой приезд уже не пришлось как-то, - и никогда
теперь уже не придётся, увы.
Не замирала и жилка современности: в наш мансардный гостиничный номер
приходили к нам "невидимки" - Степан Татищев, Анастасия Борисовна Дурова,
кто так основательно нам помогла, однако даже имя её мне не называлось
прежде, а теперь она весело рассказывала о подробностях своей конспирации.
Пришли и новые эмигранты Эткинды, ещё сильно не в себе от здешней жизни,
особенно потерянная Екатерина Фёдоровна, и вспоминали мы как некое
завороженное счастье - злосчастье тех дней, когда меж нами жил тайный
"Архипелаг". (Нельзя было предположить, что вскоре обречены разойтись наши
дороги.) В другой вечер мы с Алей бродили со Степаном Татищевым по пляшущему
световому базару Верхних бульваров, уговариваясь о подробностях будущих
тайных связей с Россией.
Наконец посетил я со Струве русскую типографию Леонида Михайловича Лифаря,
где печатался мой "Август", "Архипелаг", да и всё другое, - ту страшно
тайную типографию, как я воображал её из Москвы, когда предупреждал Никиту
Алексеевича: с рукописью в руках даже не перемещаться по Парижу в одиночку,
- но разорвалось бы тогда сердце моё, хорошо что не знал: типография Лифаря
- это открытый двор, открытый амбар, куда может в любое время всякий
свободно зайти и ходить между незаграждёнными стопами набора, того же и
"Архипелага". Связь Лифаря с издательством "Имка" не могла не быть известна
ГБ - и как же они проморгали подготовку "Архипелага"? почему не досмотрел
сюда их глаз, не дотянулась рука, - и так моя голова уцелела? А Лифарь сам
пережил 30-е годы в СССР - и вот почему всем сердцем воспринял "Архипелаг"*.
Русская "Имка" имела за плечами весьма славную историю в русском зарубежьи.