в последний раз, вспомнил, что пропили они тогда чуть не весь генкин аванс, - и
идти ему расхотелось.
Он зашел в скверик, сел на скамейку, закурил и задумался.
День был солнечным, снег искрился, в кронах деревьев ошалело орали воробьи.
Постепенно покой нисходил на мятущуюся душу Сережина. Он вспомнил о своем
романе, оставленном в издательстве - специально сегодня с работы ушел пораньше,
чтоб в издательство заехать - и подумал: "А все равно здорово я написал.
Необычно, непохоже". От этой мысли сладко, будто в предчувствии праздника,
замерло сердце.
Сережин поднялся и улыбаясь, как лунатик, неспешно побрел по аллее. "Как там у
меня дальше-то? - вспоминал он события романа. - А! Дальше начинается Амок.
Амок!..".
...Ковалев бежал по длинному, бесконечному коридору, скудно освещенному, с
рядами белых дверей по обеим сторонам. Он стучал в одну дверь, в другую, но
грохот собственного сердца заглушал его стук и не было ответа. Он бежал,
торопясь отыскать кого-то, без кого ему нельзя, невозможно было жить дальше.
От бесконечного мелькания дверей перед глазами у него закружилась голова. Двери
были совершенно одинаковы, и все заперты, заперты, заперты. Он колотил в них
кулаками, но никто не отзывался.
Он стал кричать, сердце выскакивало из груди - и вдруг налетел на глухую стену в
драных обоях, споткнулся о толстые подшивки газет и упал. В стене появилась
трещина, и в трещине сверкнуло солнце. Ковалев из последних сил рванулся к нему
- и наткнулся на себя самого. Он закричал от ужаса, ударил - и огромное зеркало
рассыпалось на тысячу кусков. Там, за зеркалом, была открытая дверь. Но он не
успел доползти до нее...
Он в испуге привскочил с дивана. В окно падал тусклый свет уличных фонарей, на
часах было почти одиннадцать.
Он встал, включил свет, заглянул в спальню - матери не было. На столе лежала
записка: мать сообщала, что ушла ночевать к подруге, их бывшей соседке, которая
теперь умирала от рака. Мать время от времени ночевала у нее, кормила,
занималась хозяйством.
Ковалев заварил крепкого чаю. Со стаканом в руке подошел к окну и замер от
внезапно охватившего его чувства безысходности. Стакан задрожал в руке. Он
отставил его и подумал: "Я больше так не могу. Наверное, я сумасшедший".
В спальне он достал из комода шкатулку, отсчитал пятнадцать рублей. Потом
подумал и взял еще червонец - на всякий случай. Оделся и выскочил из квартиры.
Такси он поймал сразу и через полчаса уже стучал в квартиру Алексеевой. Никто не
отзывался на стук, но он почему-то упорно отказывался этому поверить и стучал,
пока на площадку не выглянул заспанный сосед.
- Ты чего хулиганишь, а?
- Ничего, - Ковалев пнул дверь ногой.
- Видишь - нет никого?
- Вижу, вижу...
- Ну и не хулигань, понимаешь!
Ковалев вышел на улицу.
Было морозно, дул ветер. Холодная земля звенела под ногами.
Ковалев сел на скамейку, посидел. Замерз, начал ходить вокруг дома. Обошел раз -
глянул в темные окна. Обошел второй - снова глянул. Но холод становился все
злее, все нестерпимей. Ковалев забежал в подъезд, постоял, прижавшись к батарее,
над лестницей в подвал.
Делать было нечего: его звездный час миновал, и миновал безвозвратно.
Он поднял большущий ржавый гвоздь, нашел на стене свободное от надписей место и
крупно нацарапал:"ИБО КРЕПКА, КАК СМЕРТЬ, ЛЮБОВЬ". Гвоздь он сунул в карман - на
счастье.
Потом он вышел на улицу, снова поймал такси и поехал к ресторану. Дверь была
заперта, он постучал. На стук выглянул усатый детина в спортивной майке с
американским орлом на груди.
- Чего надо?
- Выручи! - проникновенно произнес пароль Ковалев.
- Сколько?
- Одну.
- Пятнадцать, - предупредил усатый.
Ковалев кивнул и протянул деньги. Усатый исчез, спустя минуту появился снова,
быстро сунул Ковалеву бутылку, завернутую в газету. "Сервис!" - подумал Ковалев,
засовывая покупку во внутренний карман пальто. Вернулся к ожидавшему его такси и
поехал в общежитие.
На "черной лестнице", где обычно происходили все неформальные общежитские
события, Ковалев увидел мрачно курившего вечного студента Жаркова. Жарков с
семьей занимал в общежитии служебную комнату - он числился дежурным электриком.
Учился Жарков уже лет восемь. Его знали многие поколения студентов как человека
честного, но глупого.
Жарков сидел на подоконнике, спиной к окну, поставив ноги в тапочках на батарею.
Света на "черной лестнице" никогда не было - она еще и поэтому называлась
черной, - но Ковалев сразу узнал Жаркова.
- Привет, - сказал он ему. - Тащи стакан.
Жарков на мгновение застыл от неожиданности, потом опомнился и исчез. Через
несколько секунд он появился со стаканом в одной руке и огромным соленым огурцом
- в другой.
Ковалев достал бутылку, открыл, налил.
- Пей.
- Ну-у, друг... Ну-у, спасибо... - Жарков в волнении принял стакан дрогнувшей
рукой, выпил и захрустел огурцом.
Ковалев тоже выпил.
- И чего это ты, а? По какому случаю? - спросил Жарков.
- Так.
- Случилось чего, да?
- Случилось... Захотелось большого и светлого.
- Ну, не хочешь говорить - не надо, - сказал Жарков. - Наливай тогда, что ли.
Когда бутылка уже подходила к концу, Ковалев признался Жаркову, что чувствует
себя полным и законченным идиотом. Жарков погладил Ковалева по голове и попросил
больше так не говорить.
- Как ты не понимаешь? Говори - не говори, суть не изменится. Я - идиот. Ты
Достоевского читал?
- А? Достоевского? Не помню.
- Ну, значит, не поймешь. В этой нашей проклятой жизни все хорошие люди -
идиоты.
- Не понял.
- Ну, выглядят так.
- И я, значит, тоже? - насупился Жарков.
- И ты, и я.
Жарков засопел, обиделся и ушел.
А Ковалев стоял в темноте, спиной к окну, из которого сильно дуло, слушал, как
на площадке этажом выше ругались и пели какие-то полуночники, и ему было
смертельно грустно. Безумно, безумно грустно.
Около часу ночи он вышел из общаги. Ветер стих, и было светло, тихо и печально.
Под фонарями сиял чистый снег, над соседней пятиэтажкой, будто зацепившись за
телеантенну, висела круглая голубая луна.
- Ну, чего уставилась, дура? - крикнул ей Ковалев. И сел в снег. Зачерпнул его
ладонью, приложил к лицу.
Посидел, вздохнул, поднялся. "Поеду к ней. Даже если ее еще нет дома, все равно
поеду. Может, замерзну под ее окнами, как собака. И то за счастье...".
На такси ему сегодня везло. Быстро промчались по темному безлюдному городу и
оказались на горе, в еще более темном и безлюдном новом микрорайоне.
Ковалев глянул на ее окна. В квартире было темно, но Ковалев сразу почувствовал,
что там кто-то есть. Она там, Ирка. Эта обманщица. Этот несчастный маленький
заблудившийся человек.
В подъезде он постоял, греясь у батареи. Он вдруг испугался: а что, если у нее
кто-то есть? Что, если он, Ковалев, тут совсем, совсем не нужен?..
"Не буду я ее будить," - решил он.
Он дошел до новой девятиэтажки, глядевшей окнами прямо в чистое поле, вошел в
подъезд и стал подниматься по лестнице. На самом верху, выше девятого этажа,
должна была быть уютная лестничная клетка. Он добрался до нее. В теплом сухом
углу постелил чистенький половичок, подобранный под чьей-то дверью, лег,
прижался боком к теплой вентиляционной шахте и закрыл глаза. Ему надо было
проснуться раньше всех. Он заставил себя уснуть.
В шестом часу загудел лифт. Ковалев проснулся, поднял половик, побежал вниз,
положил половик под ту же самую дверь, выбежал из подъезда.
Первый троллейбус разворачивался на кольце. Ковалев подошел к остановке,
попросил закурить. Постоял, подымил, и не торопясь пошел к дома Алексеевой.
Свет в ее окне вспыхнул как раз в тот момент, когда он появился во дворе. На
кухонных занавесках мелькнул ее силуэт: она ставила чайник, резала хлеб, уходила
и появлялась снова. Ковалев следил за силуэтом, как зачарованный. Прохожий с
подозрением покосился на него - Ковалев его даже не заметил. Полчаса он простоял
на одном месте, полчаса - пока горел на кухне свет, пока была надежда увидеть ее
тень на занавесках.
А когда свет погас, - испугался: сейчас она выйдет, заметит его, и придется
объяснять, зачем он здесь, и как тут оказался. Ей все это не понравится. А ведь
ему еще придется спрашивать, где она была вчера вечером, почему не открывала,
если была дома... И хорошо, если она скажет правду, а если - нет?..
- О господи! - перевел дыхание Ковалев и скорее побежал через двор. В подъезде
противоположного дома он остановился и стал наблюдать.
Вот она вышла. Быстро пошла к остановке. Почему она не скажет ему правду? За
что?
Еще мгновение - и она скрылась бы за углом. Ковалев рванулся за ней:
- Ирина!..
Она остановилась.
"Я - точно идиот", - понял вдруг он, но было уже поздно.
- Привет, - сказала она.
- Привет.
Она повернулась и заспешила к остановке.
- Очень торопишься?
- Очень.
Дальше шли молча. Пока он не остановился. Она уходила в голубую пыль фонарей,
таяла в ней, и это могло быть концом всей истории - печальной, но не настолько,
если разобраться.
Он вдруг заметил, что к утру потеплело, что снег под ногами стал грязным и
тяжелым, и на дороге сверкали лужи. Мимо него проносились машины, окатывая его
снежной кашей, а он пристально смотрел себе под ноги, будто боялся сделать шаг,
будто впереди была видимая ему одному бездонная пропасть.
Потом он пошел к остановке. Троллейбус уехал, увез ее. Остановка была на краю
обрыва. Внизу сияли огни, и налетал снизу порывами ветер, и отталкивал Ковалева
от края. За его спиной высились многоэтажные дома-новостройки, и в них все
вспыхивали и вспыхивали окна - множество, бесконечное множество разноцветных
огней.
Ковалев почувствовал облегчение - он был рад, что все это закончилось, что
больше не нужно мчаться куда-то сквозь ночь и холод, что теперь можно вернуться
домой, выспаться, отдохнуть, почитать хорошую книгу... Подкатило такси. Шофер
открыл капот, начал ковыряться в моторе, из кабины доносилась музыка, которая
сейчас была в моде - "Голубое мгновенье", "Спейс", Маруани. Ковалев слушал, пока
не защемило сердце и не захотелось заплакать.
Шофер закрыл капот, вернулся в машину. Не уезжал - ждал подходящего клиента.
Музыка смолкла и Ковалеву снова стало неуютно здесь, под незнакомым черным
небом, на краю обрыва, под пронизывающим ветром.
Он перешел через дорогу и двинулся в сторону стройки. Пролез в дыру в дощатом
заборе, прошел среди груд кирпича и остановился возле мертвого бульдозера,
полузасыпанного снегом. Здесь было совсем темно, и он поднял голову и наконец-то
увидел звезды - они сияли над городом, и в этом вечном сиянии был смысл, который
Ковалев пытался, но не умел понять.
Он присел на гусеницу бульдозера и просидел до тех пор, пока серый рассвет не
вполз на территорию стройки. Ветер стал еще теплее, нагнал облаков, и в этом
городе, в котором нельзя было жить - а только влачить существование - наступило
серое утро зимнего буднего дня.
Троллейбус долго и нудно ехал по бесконечной дороге среди однообразных домов.
Только плакаты и транспаранты поперек улиц оживляли этот безрадостный пейзаж. И
Ковалев, глядя в окно, уныло читал мелькавшие перед глазами надписи: "Крепите
социалистическую организованность, сознательность и дисциплину!", "Пятилетке
качества - наш ударный труд!", "Каждому молодому человеку - активную жизненную
позицию!".
Кончились новостройки, последовали поворот и спуск вниз, троллейбус покатился по
старому проспекту, мимо деревянных домов. Потом дерево сменилось кирпичом,
народу в троллейбусе стало совсем мало.
Ковалев вышел возле университета. До лекций оставалось еще минут сорок и Ковалев
решил позавтракать в общежитской столовой.
Столовая была полупустой, да и есть особенно было нечего. Ковалев заставил себя
похлебать суп из куриных отходов, съел рыбную котлету, запил чаем.
В аудитории он сел в отдаленный угол и углубился в свои печальные мысли.
Одногруппники оглядывались на него, староста группы Лариса даже записку
прислала: "Ты не заболел?". Ковалев на том же листочке ответил: "Заболел,
скончался и умер" и отправил записку обратно. Это была формула из средневековой