не помню. Потом болела долго. Простудилась, сердце застудила. Несколько месяцев
по разным больницам лежала - сначала в участковой, в деревне, потом в районной,
потом меня в город привезли. В городе, в клинике, хорошо уже было. Там в палате
женщины взрослые лежали, добрые, они заботились обо мне, им много чего из дому
приносили, они все мне отдавали. У меня никогда столько конфет и яблок не было,
никогда, даже когда я дома еще жила. И стала я поправляться. А после отец
приехал, он меня разыскал. Мы совсем в другой город переехали. И я в нормальную
школу пошла. И там училась. А потом сюда вернулась - отец мне квартиру устроил.
Вот и живу.
- А дальше? Что дальше? - спрашивал Ковалев.
- Ты про учителя спрашиваешь, да? Здесь он, в городе. Когда я в институт
поступила, встретила его. Он в институте преподавал. Вместе мы стали жить, он
меня даже замуж звал, с родителями хотел познакомить, да я не хотела
знакомиться, и замуж за него не хотела. А потом он женился и опять уехал. Нет,
не сбежал. Плохо нам было тут вдвоем. Пусто, плохо. Я институт бросила. И вот
одна осталась...
"Мы все ненормальные здесь, раз любить невозможно," - думал Ковалев. Когда
темнело, он включал свет в комнатах и на кухне, включал магнитофон, телевизор и
радио, и снова бродил по пустой квартире.
Вечером, поздно, когда мать засыпала, он ложился на диван и слушал улицу.
Гремели трамваи, свистели троллейбусы, а в промежутках, когда становилось тихо,
было слышно, о чем говорят прохожие. Часто кто-нибудь кричал под окном, плакал,
ругался или пел, иногда дрались, и тогда нижний сосед, если был дома, кричал с
балкона:
- Э, мужики! Вы чего, мужики?..
Дрались с матом, с криками, а однажды - Ковалев удивился даже, - молча, с
остервенением: били друг друга ногами в грудь, в голову, между ног. А когда один
упал, двое других тут же пошли прочь, как ни в чем ни бывало.
По ночам было тихо. Так тихо, что были слышны гудки тепловозов на
железнодорожной станции.
Однажды, часов в пять утра, мать вышла из спальни. Встала на пороге в необъятной
ночной рубашке, с измятым лицом. Спросила:
- Ты что, заболел?
- Нет, - ответил Ковалев.
- А чего же не спишь?
- Так.
- Снотворного дать?
- Не надо.
- Ну-ну... - пошла на кухню, погремела там посудой, вернулась.
- Мам, - сказал он, - почему ты отца не любила?
Она тяжело опустилась на стул.
- Молод еще осуждать меня. Проживи сначала с мое.
- Я не осуждаю, - сказал Ковалев, но она отмахнулась:
- Я день и ночь работала, за двоих, днем на работе, ночью дома - чужих детей
обшивала. Вас растила, на ноги поднимала. В две смены всю жизнь. А он? Утром
встанет, зарядку сделает, и ушел, до вечера. Принесет свои сто двадцать рублей -
им раз в месяц платили, - и что хошь с ними, то и делай. И накорми, и напои,
обуй-одень... А он еще заботы требовал...
- Как же без заботы... - вздохнул Ковалев.
- А когда мне было заботиться? Я вас растила!
- Да я не про это...
- Раз не про это, так и молчи, - снова оборвала мать. - Чего ты душу мне
ковыряешь? Яйца курицу не учат. Я прожила, как могла. Теперь вот ты попробуй.
Грамотный...
Она ушла в спальню, в сердцах громко хлопнув дверью.
За окном громыхали первые трамваи. Серое небо низко висело над домами, мертво
краснела лампочка на трубе теплоцентрали.
Ковалев вставал, умывался, долго пил чай, долго собирался. Выходил из дому и
пешком - времени было хоть отбавляй - шел на занятия.
Ему казалось, что он не живет, а играет роль, написанную для него кем-то: может
быть, Богом, но скорее всего, Дьяволом. И вглядываясь в прохожих, вдруг замечал,
что и они не живут, а играют собственные роли. Вот этот - ветеран войны.
Уважаемый, мудрый, совершивший не один ратный и трудовой. Вот - учащийся:
серьезный, вдумчивый, пытливый, овладевающий. Вот -руководитель: справедливый,
добрый, пекущийся, болеющий за. А это - народ со своими свершениями.
Какой ты человек - это никого не интересует. Главное, какова твоя роль. Ты, к
примеру, колхозник? Ну, так им и умрешь. Многостаночник? Мы избираем тебя в
областной Совет, потому как людям труда у нас почет и уважение. Ты - наставник
молодежи? Ты - активист движения сторонников мира? Ты - добровольный член
общества охраны природы? Мать-героиня? Член Союза писателей? Оборотень?
Антисоветчик? Работник прилавка?...
Шаг влево, шаг вправо... Сценарий расписан и утвержден. Ни слова отсебятины.
Таким в нашем обществе не место.
Человека нет. У наивных ребят еще может возникнуть вопрос: интересно, а Ленин
какал? У умудренных жизненным опытом ветеранов такого вопроса не возникает: им
ясно, что - нет.
Есть и другие маски. Акулы капитализма. Бездомный, изгнанный из ночлежки за
участие в митинге солидарности. Борец за права человека. Остров Свободы. Черная
книга преступлений империализма. Лидер национально-освободительного движения.
Свободу Луису Корвалану! Нет - поджигателям войны!..
Спектакль идет без антрактов.
"Хорошим подарком к празднику стала для ребят поселка имени Мусомбе новая
начальная школа, досрочно сданная строителями объединения
"Умрем-но-не-сдадим"...
"Шахта имени товарища съезда успешно справилась с годовым заданием. До конца
года труженики подземных кладовых..."
Вот пионер-герой. Вот огненный тракторист. Но героев-одиночек нам не надо! У нас
- коллективное творчество. Герои-молодогвардейцы. Город-герой. Улица образцового
содержания.
Так и помрешь в маске, так, в маске, и похоронят. И спросит ангел: "Кто ты,
человек?"
И услышит в ответ:
- Отличный семьянин! Умелый хозяйственник! Член бюро РК КПСС!
- Рабочий-новатор! Ударник трех пятилеток!
- Борец за мир! Член общества дружбы за дружбу!..
Ангел вздохнет и заплачет. Куда их, таких? Не в рай же...
Где ты был, что ты видел? Жизнь прошла, как день, без дат, без праздников. Чем
таким уж отличался, скажи, 1954-й от 1974-го? Да ничем. Что случилось? Да
ничего. Ну, один родился, другой умер. Подумаешь, важность! Главное, жизнь - она
продолжалась!
Прошло несколько дней. Дважды Ковалев собирался поехать к Алексеевой и не мог
решиться. После лекций он выбегал из учебного корпуса в синие вечера и каждый
раз обманывался: она не ждала.
Он брел домой. Не хотелось ему заниматься тем, чем занималось большинство -
имитировать жизнь. Не хотелось ни с кем говорить, он даже прохожих стал
сторониться.
Все отдалилось, поскучнело. Вот снег идет - ну и что? Вот солнце проглянуло -
эка невидаль.
Трамваи дребезжат день-деньской как полоумные. Везут кого-то куда-то. Выполняют
план. "Согласно графика". Хотя это бессмысленно. Совершенно бессмысленно: ведь
человеку не нужен человек.
Ковалев полюбил вспоминать. Каждую встречу с ней - а было их так мало - он
помнил от начала до конца, помнил, что она сказала, как посмотрела, как повела
плечами, как отвернулась. Каждый взгляд ее помнил, каждый вздох.
Он разговаривал с ней, он рассказывал ей так, будто писал дневник:
"Сегодня 15 ноября. Лекций было всего две, потом собрание. Принимали какие-то
дурацкие комплексные обязательства. Я сказал, что обязуюсь прочитать "Капитал"
Карла Маркса, а комсорг Телепников не согласился: это, дескать, не может быть
повышенным обязательством, это входит в учебную программу по политэкономии. Ну и
что, говорю, что входит - но ты же его не прочитал? И никто не прочитал. А я
прочитаю. "Врешь, не прочитаешь," - сказал наш отличник-медалист Матюшко. "Это
почему?" - говорю. А он: "Это невозможно. Я пробовал несколько раз - не смог".
В общем, собрание, как собрание. После него Телепников сказал, что в универсаме
дают портвейн и они с Витюковым побежали в универсам. А Березкина смотрела на
меня все собрание с соболезнующим видом...".
"Должно же все это как-нибудь кончиться?" - подумал он однажды.
День был тусклым, серым. Он приехал к дому Алексеевой и долго бродил между
одинаковыми домами, зная, что приехал рано, что ее еще нет.
Дверь открыл незнакомый мужчина - невысокий, чернявый, в футболке и старом
трико. Под ногами у него крутилась маленькая черная собачонка.
- Кого надо? - спросил чернявый.
- Хозяйку.
Чернявый подумал, потом сказал:
- Нету ее.
- А когда будет?
- Не знаю, - он пожал плечами и хотел закрыть дверь, но Ковалев не дал.
- А что, если я у нее в комнате подожду?
Чернявый опять подумал и ответил миролюбиво:
- Слушай, я ж не знаю, кого можно пускать, кого нет. А?
- Ну, меня-то можно, - соврал Ковалев.
Тогда чернявый снова пожал плечами, сказал "Ну, входи", - и пошел, вместе с
собачонкой, визгливо залаявшей, скрылся за дверью своей комнаты.
Ковалев разделся в прихожей, прошел в комнату хозяйки. Здесь все было
по-прежнему. Вещи, мебель, запах. Ковалеву стало неловко: ну вот, влез без
спросу, а теперь что?..
Он сел у окна, покурил. Пришли сумерки, в комнате потемнело. Он все сидел, не
шевелясь, боясь потревожить что-то, что не ему принадлежало.
Здесь она живет, эти стены знают о ней все, они видели кошмары, которые к ней
приходят по ночам, которые живут здесь вместе с нею.
Серые, пыльные, ветхие как чучела в зоологическом музее - вот бродит по комнате,
натыкаясь на мебель, какая-то женщина с серыми волосами, с серым лицом, слепая,
немая; вот другая -неповоротливая, толстая, с гребнем в волосах; а между ними
двумя - две девочки-подростка: то возьмутся за руки, сойдутся, то разойдутся,
будто ищут кого-то, еще одну, пропавшую.
Внезапно открылась дверь - Ковалев чуть не упал с табуретки. В дверном проеме
стоял чернявый.
- Ты где тут? - спросил он, вглядываясь в темноту.
Ковалев поднялся с табуретки:
- Здесь.
- А-а... Слушай, иди на кухню. Приглашаю.
Ковалев вышел в коридор. Чернявый сделал приглашающий жест рукой. На кухонном
столе Ковалев увидел коньяк, хрустальные рюмки, колбасный фарш на тарелке,
шпроты.
- Проходи, проходи, - говорил чернявый. - Садись, пожалуйста, не стесняйся. Ты
же гость. Тебя никто не обидит.
Ковалев сел.
- Праздник у меня сегодня. Вот, праздную, хорошо, что гость пришел.
Чернявый налил в рюмки коньяку.
- Какой праздник?
- Подожди. Сейчас скажу... - Он вытер руку о штаны. - Моей собачке, крошке моей,
два годика исполнилось.
- Что? - не понял Ковалев.
- День рождения у нее, говорю, два года ей, понимаешь?
Как бы в подтверждение его слов именинница залилась визгливым лаем.
- Ну вот, нервничает... - чернявый с неудовольствием покачал головой. - Чужой в
доме, понимаешь?
Ковалев поставил на стол рюмку:
- Извини. Я не могу...
- Как не можешь?
- Ну, не могу, и все.
Ковалев сделал шаг, чернявый схватил его за руку:
- Э, ты погоди! Ты куда? Я тебе от чистого сердца! День рождения - это раз в
году бывает, понимаешь?
- Понимаю, понимаю... - Ковалев вырвал руку.
- Нет, ты постой. Как это так...
- Так. Не буду я праздновать. Собачий этот праздник.
Чернявый насупился.
- Вот ты, значит, какой... - Он нагнул голову. - Тебя, значит, как человека, а
ты, значит, так вот, да?
Ковалев молча ждал, что будет дальше. Но дальше случилось неожиданное: налетела
собака и цапнула его сзади за ногу. Ковалев развернулся и наподдал ей под брюхо,
несильно, но собачка отлетела к дверям и оглушительно завизжала.
- Ты что? Ты что делаешь, паскуда?? - закричал чернявый и бросился на Ковалева.
Ковалев хотел отступить, но сзади снова атаковала собака, и пока он отпихивал ее
ногой, хозяин вцепился ему в горло.
От удивления Ковалев отреагировал не сразу. Почувствовав, однако, что чернявый
душит не шутя, дал ему коленом между ног. Чернявый разжал руки и согнулся,
Ковалев рванулся в комнату Ирки, захлопнул за собой дверь и остановился в
темноте, не зная, как быть дальше.
Истошный лай через некоторое время затих. Ковалев пощупал укушенную ногу,
обнаружил на штанине следы зубов, ругнулся. "Дикий бред какой-то. Фарс...".
Он закурил. Руки ходили ходуном, он с трудом прикурил, хотел сунуть горелую
спичку в коробок - не попал, бросил на пол.
Прошло, наверное, около часа, когда во входной двери повернулся ключ. Ковалев
услышал собачий визг и голос хозяина:
- Ага, пришла! Хорошо. Он там сидит. Но предупреждаю: пусть только выйдет!