закрывалась железная дверь, показывались на миг черное небо и неистово
метавшаяся вьюга. Вот в комнате уже никого не осталось и санитары взялись за
кровать Ковалева. Заскрипели колесики, но тут кто-то сказал:
- Стоп. Этот, кажется, живой...
Кровать со скрипом откатилась к стене, стало темно и тихо, и Ковалев увидел себя
как бы со стороны: его тело бьется, вытягивается, выгибается, силясь сбросить с
себя простыню, а простыня постепенно окрашивается кровью, намокает и становится
все тяжелей, все неподъемнее...
- Парень! Эй, слышь? Как тебя... Это что тут у тебя, а? -настойчивый испуганный
голос, настырные толчки дотянулись, пробились к Ковалеву сквозь немоту и тьму, и
Ковалев стал выплывать, возвращаться к себе, в свое измученное больное тело.
Лестница с грязными ступеньками. Шершавая стена, истыканная окурками, с дурацкой
надписью шариковой ручкой: "Мне нужен труп - я выбрал вас. До скорой встречи.
Фантомас".
Над ним стоял человек в очках, с седой щетиной на щеках, с бугристым носом в
красных прожилках.
- Что? - переспросил Ковалев.
- Кровь-то, говорю, откуда? Твоя, что ли? - человек склонялся ниже, показывал
рукой.
Ковалев тоже глянул, увидел темные пятна у себя под ногами.
- Ну, видишь? Сидит, понимаешь, а тут же кровь... Люди же ходят, а никто
ничего... С тебя ведь кровь-то, говорю, а?
- С меня.
- Порезался, что ли? А? Или, может, ножом какой гад? А?
- Нет... Сам.
- Сам? Как это - сам? Вот же несчастье, господи боже мой!
- Подождите, не трясите меня, - попросил Ковалев. Он посмотрел на свои руки,
потрогал набрякший, тяжелый рукав пальто. Всюду кровь, кровь, кровь... Сверху
она уже свернулась, порыжела, и сочилась капля за каплей откуда-то из рукава.
- Э, парень, парень... - испугался мужчина. - Ты погоди, раз так... Это еще что
такое? Ты сам, что ли?.. Ну погоди, погоди... Ты не уходи только, ладно? Ты
посиди тут. Я, значит, это, мухой... Вот горе-то, телефонов в доме нет, новый
дом-то, не провели еще телефоны...
Он сбежал вниз по лестнице. Бухнула дверь, на мгновение впустив в подъезд
дневной свет.
"Разве уже день? - удивился Ковалев. - Чепуха какая-то. Это ж сколько времени я
здесь просидел?". Он попробовал вытащить из рукава руку - стало больно.
- Что же это такое?.. - с тоской спросил он, беспомощно оглядываясь вокруг.
Увидел гвоздь, увидел кровь и почувствовал, что не хочет, не может сюда
возвращаться.
Он попробовал встать. Ноги затекли, голова кружилась, но все же он выпрямился,
прижимаясь к стене. "Эх, покурить бы...".
Снова хлопнула дверь, появился знакомый мужик и сказал, переведя дух:
- Это... Я "скорую" вызвал. А?
- Зря, - сказал Ковалев.
- Не, не зря... Ты как, нормально, да?
- Нормально. Спасибо. Пойду я...
- Э, нет уж, брат. "Пойду"... Ты уж погоди теперь. Они обещали быстро...
Подъедут - а ты где? Тебе, может, лечение требуется.
- Ничего мне не требуется... А, стой. Закурить есть?
- Не курю. Третий год не курю - бросил, - радостно сообщил он. - Жена запилила,
да и врачи... Вот и не курю.
Ковалев вздохнул и начал медленно спускаться по ступенькам.
- Ты куда? - насторожился мужчина.
- На улицу. Воздухом подышу...
Он вышел - и сейчас же зажмурился от яркого солнца. Нестерпимо сияло солнце и
нестерпимо блестел снег, и ослепительным было прозрачное синее небо. Возле
подъезда с криком суетились воробьи.
Ковалев сел на скамейку. Голова кружилась, а казалось, будто кружится, искрясь,
снег, и темные ветви деревьев ходили над ним хороводом.
Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Он вспомнил, что здесь, рядом, в соседнем
подъезде живет Ирина, которую он любил, и перед которой будет теперь виноват
вечно. И это хорошо: лучше жить с ощущением вины, чем с желанием судить и
наказывать. А она - добрая. Она уже все простила.
И мир вокруг - он тоже добрый. Мир живой.
А почему он живой - этот мир? Вот эти деревья? Этот дом? Скамейка? Она ведь тоже
живая.
Все, что уходит, все, что стареет, что со временем исчезает -все это живое. Вещи
вокруг человека - живые. И вещи любят его, человека, любят - и поэтому умирают.
Потом он подумал: все, что тратит себя - все живет. Я трачу себя - значит, я
существую. Наша гибель - внутри нас. Не вне нас, внутри, внутри. Мы живы, пока
умираем.
А мертвый мир, подумал он после - он какой?
Почудилось, как из-под скамейки появляются, вытаивая из снега, темные скрюченные
фигуры, чьи-то руки. Темные, беззащитные, ушедшие люди. И голоса их почудились:
- Нет нас. Нет уже нас.
Они не кричали - пели тонкими детскими голосами:
- Здесь мы, здесь мы!..
И совсем уже тихо:
- Забыли нас, забыли нас...
Ковалев сидел молча, слушал. Голова кружилась, сердце билось едва-едва, боли не
было, но радость от солнца, от неба, от снега стала таять, улетучиваться.
Заскрипел снег под колесами - во двор въезжала "скорая". Молодой парень в мятом
халате - фельдшер, а может, медбрат из студентов - выскочил из кабины.
- Здравствуйте, - сказал Ковалев.
- Здравствуйте... Кто "скорую" вызывал?
- Я вызывал.
- Вы?.. - фельдшер замялся, покосился по сторонам. - А больной кто?
- Ну, говорю же - я.
Фельдшер опять покосился, - видно, никак не хотел поверить.
Ковалев поднялся со скамейки и показал на рукав. Кровь подсохла, рукав схватился
коркой. Фельдшер кивнул.
- Сюда, - сказал он, подсаживая Ковалева в машину.
- Поедем куда-то? - спросил Ковалев.
- Поедем... - фельдшер сел к водителю, отодвинул матовое стекло, заглянул в
салон, к Ковалеву:
- Ну как, нормально? Ну, в травмпункт прокатимся, значит.
Мчались по микрорайону. Выехали на проспект и погнали по разделительной полосе.
Водитель раз или два включал сирену, распугивая с дороги легковушки.
- Вот как вы меня... Как генерала, - сказал Ковалев в окошко.
Фельдшер не ответил.
Ковалев стал смотреть в окно. День был ослепительным, редким для ноября, и
Ковалев с трудом узнавал знакомые улицы и дома.
Перед одним из светофоров остановились, и фельдшер обернулся, спросил:
- Ну, и зачем вы это сделали, а?
Ковалев вздохнул. Он не знал ответа.
Водитель - пожилой, в шапке набекрень, - сказал:
- Студент, поди?
- Студент, - подтвердил Ковалев.
- Эх, не тому вас, видно, учат!.. - вздохнул водитель. - Ведь жизнь-то такая
хорошая!..
Ковалев готов был согласиться, но сквозь туман в голове рассмотрел вытаявшую
из-под снега и льда беззащитную детскую руку, расслышал тонкий голос: "Нет нас!
Нет нас!.. Здесь мы, здесь мы!.. Забыли нас, забыли нас!.." - и промолчал.
Проехали через весь город, к новой горбольнице, с корпусами, соединенными
стеклянными переходами.
Фельдшер взял Ковалева под руку, провел через пустой вестибюль, в белой комнате
усадил на стул. Появилась медсестра, сказала:
- Раздевайтесь.
- Совсем? - спросил Ковалев.
- Ну, где у вас рана-то? Вот до нее и раздевайтесь.
Ковалев покряхтел, сдирая с себя пальто и пиджак, рукав рубашки, ломавшийся под
пальцами, закатал повыше. Сестра посмотрела, покачала головой, намазала руку
мазью, забинтовала.
Потом пришел врач в очках и мятой шапочке, стал выспрашивать. Он тоже качал
головой, потом ушел за ширму и оттуда послышались голоса вполголоса. Ковалев
расслышал только одну фразу: "По глупости гвоздем не бывает". Потом хлопнула
дверь, стало тихо, только где-то вдали негромко бубнило радио.
Ковалев вышел из-за ширмы. Врач сидел за столом, писал. Медсестра красила губы.
- Мне можно идти? - спросил Ковалев.
- А? - врач поднял голову. - Нет-нет, подождите... Сейчас за вами приедут.
Ковалев пожал плечами, попросил закурить - врач не курил.
- Я на улицу выйду - стрельну, - сказал Ковалев. Врач кивнул.
На улице было по-прежнему солнечно, весь мир светился, горел прямо невозможным
огнем. Ковалев дошел до больничной ограды, попросил закурить у прохожего.
Закурил.
Сзади хлопнула дверь: с порога на Ковалева подозрительно посмотрела медсестра и
тут же упорхнула обратно, только вспыхнул розовый халатик.
Когда Ковалев вернулся, сестра сказала:
- Вам полежать бы надо. Вон, на кушетке.
Ковалев лег на оранжевую резину, закрыл глаза, в голове зазвенело противно и
тонко, и все закачалось, поплыло, и он стал падать в пугающую тошнотворную
бездну, а из бездны тянулись к нему иссохшие руки и плакали, жалуясь, тонкие
голоса: "Здесь мы! Здесь мы! Забыли нас, забыли нас!..".
Потом, сквозь сон - зеленый "уазик" с красным крестом, и двое здоровенных, в
халатах, и скрип тормозов.
Мало мог разглядеть Ковалев, а еще меньше - понять.
Белая дорога. Сосны. Одноэтажные домишки.
Железные ворота. Красная кирпичная стена - старинная, толстенная, пропитанная
кровью. Дверь из пластика. Грохочут замки. Снова дверь. Ковер на полу. Плакат на
стене: буквы знакомые, а слов не понять.
Коридор. Стол. Грязная старуха отбирает вещи, одну за другой -пальто, пиджак,
брюки. Ничего не осталось?
Огромная ванна. Господи, какая же грязная. Кафельный пол. Холодный, как лед, под
которым бьются голоса мертвых.
Старуха возвращает вещи. Мордастый санитар тащит куда-то. А! Здесь опять
записывают.
Имя-отчество-фамилия-год-рождения-родственники-страдающие-пси-хическими-заболеваниями.
Есть такие? А как же, думает Ковалев, конечно, есть! Вся родня такая. Феврали.
Потому, что у них не хватает. Но отвечает: нет, конечно, нет. Он видит
типографский бланк, на котором вверху напечатано: "Дата поступления", "Диагноз",
"Лечение". А внизу: "Дата смерти", "Причины", "Окончательный диагноз".
И опять коридор. Двери на замках. Какие-то люди с длинными головами, с
одутловатыми лицами, с отсутствующими взглядами стоят у стен, бродят кругами.
Одни улыбаются, другие бормочут что-то.
Снова двери. И коридор. Снова толкутся вокруг длинноголовые в пижамах, с
мертвыми глазами, стриженные "под ноль". Бормочут, просят что-то у себя самих.
Снова двери... Господи, сколько же их! Всюду двери с замками, ковровые дорожки,
фикусы в бочках, стриженые головы, пустые глаза, деревянные лица. Один из
длинноголовых побежал на Ковалева - скривил губы, что-то вот-вот скажет. Нет.
Те, что идут за Ковалевым, начеку. Хватают, отводят в сторону.
В какой-то момент Ковалев вдруг осознает, что это вовсе не больница - это что-то
совсем другое. Он хочет остановиться, подумать, рассмотреть, понять - что же
это? Но его тычут в спину, берут под локти и снова ведут по коридорам, открывая
и запирая за собой замки.
Мерещится Ковалеву: это - ад. Нет, преддверие ада, чистилище. Здесь его взвесят,
оценят, отсортируют. Здесь станет ясно, что и сколько он сделал плохого, кого
обидел, кому не простил. Все эти сведения будут занесены в дело, и - с папкой
подмышкой -вперед, в геенну, в пламень вечный, в серный чад.
Наконец, пришли. Медсестра не смотрит на Ковалева -осматривает повязку, намокшую
там, в ванне. Что-то спрашивает и записывает. Сыплет в ладонь горсть
разноцветных таблеток, сует под нос пластмассовый стаканчик с вязким,
полусладким, бесцветным - киселем, что ли? - и заставляет все это проглотить.
И вот еще одна дверь. За ней - комнатка. Кровати. Шкаф. Вещи можно сюда. Пальто
и шапку. Зачем? А на прогулки ходить как же?
Спиной к Ковалеву сидит на кровати огромный мужчина. К отопительной трубе
привязаны нити, он что-то вяжет, сплетает из них. Спокойный - не повернулся
даже.
Другой лежит, глядит в потолок, зевает.
Тусклый - сквозь лед на стекле - свет. Закат. Кровавый свет. Солнце остается
там, за толстыми стенами, за глухими заборами, за тысячью одинаковых крепких
дверей на запорах.
Ковалев стаскивает с себя пиджак (как во сне), ботинки (как во сне, как во сне.
Проснется сейчас - и нет ничего, только тьма и сплетение мертвых рук, и запоет
вместе со всеми: "Нету нас, нету нас... Здесь мы, здесь мы... Оставили нас,
забыли нас..."). Ложится.
И тут же все завертелось, с ветром и воем, с метелью и солнцем, с перевернутым
небом и черным песком, и кануло в глухую вечную тьму.
- Забыли нас, забыли нас... - бормочет Ковалев. Напротив него за столом,
заставленным домиками и теремами из спичек -молодой, симпатичный, в чистейшем
халате.
- Что вы сказали? - ласково спрашивает он.