каким был в тот день.
Он сел в автобус и поехал мимо красных кирпичных строений, мимо одноэтажных
домиков, мимо соснового бора.
Автобус спустился с горки, свернул - и оказался в городе, помчался мимо
девятиэтажек.
Надо было снова жить. Ковалев закрыл глаза, заставляя себя отключиться от шума,
от красок и запахов, от всего того, что вновь подчиняло его себе, приказывало
двигаться, говорить, стремиться к чему-то, тратя свои драгоценные, невозвратимые
дни на бессмысленную суету в безнадежной надежде на лучшее. Именно так: в
безнадежной. Надежде. Он заставил себя вспомнить, услышать далекие, угасающие
голоса: "Здесь мы, здесь мы, рядом мы, рядом... Но забыли вы нас, потеряли
нас...". Но голоса таяли, пропадали, их заглушал мощный шум жизни. Я ухожу от
вас, подумал Ковалев, ухожу - но не навсегда, я вернусь к вам и стану петь
вместе с вами. Одним голосом станет больше и, как знать, может быть, тогда нас
услышат эти безнадежно больные жизнью. Услышат, узнают, что-то поймут.
А пока нужно было жить. Зачем - кто знает? Просто нужно - и все.
5.
Сергеев в который раз вчитывался в строки рецензии, пытаясь отыскать в них
другой, потайной смысл. "Бессмысленность жизни эстетствующего дегенерата
предстает в этом опусе во всей наготе. Таков закономерный конец всякого
индивидуалиста, дошедшего в своем развитии до своего апогея. Нежелание понять,
какие высокие и гуманные цели движут нашими людьми, приводят и героя, и автора в
такой тупик, выбраться из которого читателю невозможно. Жалка и ничтожна попытка
героя в кавычках покончить с собой. Жалок и ничтожен сам герой. Надо ли печатать
такой, с позволения сказать, "роман"? Отвечаю: нет, не надо. Отвечаю со всей
ответственностью русского писателя, каковым я был еще в те времена, когда автор
вступал в пионеры. Вступал не для того, чтобы добрыми делами завоевать уважение
старших. Вступал, надо думать, для других дел. Ибо рукою автора в данном
произведении водило не "дум высокое стремленье", а попытка плюнуть в лицо
честному труженику".
Бред, думал Сергеев. Ахинея. Конец, дошедший до апогея. Тупик, в который пришел
автор, но выбраться из которого не может читатель. Русский писатель! Каковым он
был!.. А он, Сергеев, таковым никогда не был, а только и делал, что пытался
плюнуть.
Под рецензией стояла подпись: член Союза писателей СССР, лауреат премии
Ленинского комсомола Э. Бумажкин.
В рецензии было три странички, и ни одного доброго слова.
Конечно, этого следовало ожидать. И все-таки Сергеев никак не хотел, не мог
поверить, что его героя - выстраданного, вылепленного со всей возможной
тщательностью, с состраданием - кто-то мог назвать "эстетствующим дегенератом".
В адрес героини и вовсе шла сплошная брань. Самой мягкой характеристикой Ирки
была такая: проституирующая особа с якобы нелегкой судьбой. Почему с "якобы"?
Почему??
"Это я, я сам дегенерат. И проституирующая особь с якобы нелегкой судьбой.
Который, еще вступая в пионеры, уже готовился к подрывной работе... Тьфу!"
Сергеев плюнул и посмотрел по сторонам. Он сидел на скамейке в маленьком
скверике неподалеку от Дома творчества, в котором ему только что вернули папку с
романом. В папку была вложена рецензия, о которой Сергеев никого не просил.
День был теплый, почти весенний, дребезжали трамваи, водители на остановке
объявляли, что едут только до Ключевской, народ толкался, ругался и быстро
зверел. С другого конца скверика на Сергеева бессмысленно лупил глаза каменный
декабрист. Под ногами у Сергеева бродили, переваливаясь, жирные голуби.
Ворковали, поглядывали на него блудливыми глазками и изредка тыкали клювами в
грязный снег.
"Значит, попытка плюнуть не удалась... А жаль". Сергеев вздохнул и переменил
позу. Голуби с шумом поднялись, покружились и опустились на бюст.
Сергееву всегда казалось, что Бумажкин - человек неглупый. Как-то раз, давно
уже, он даже слушал его лекцию. И вот теперь требовалось некоторое усилие, чтобы
понять окончательно и бесповоротно: Бумажкин - набитый дурак.
"Нет-нет, - спохватился Сергеев, - это я, я дурак. И сволочь вдобавок - плюнуть
же хотел...".
Подбежала маленькая рыжая собачонка, обнюхала ботинки, повиляла хвостом.
"Бросить надо к черту всю эту литературу. Живут же люди без нее. Знают, как надо
жить, знают - зачем. И не мучаются". Тут он вспомнил, что сегодня ему предстоит
объяснение с тещей: она настрочила жалобу в обком, а жалоба приехала к
начальнику. С начальником-то они худо-бедно поладили, но вечером, когда теща
опять принялась за свое - "все-не-как-у-людей" и т. д. - Сергеев не выдержал и
высказал ей свои соображения по поводу ее писем в разные инстанции, и в обком в
частности. К несчастью, начальник дал ему это письмо почитать. Теща писала, как
обычно, без знаков препинания: "Зять постоянно третирует меня заслуженного
человека с сорокалетним безупречным стажем педагога и вот на старости лет я
вынуждена терпеть его издевательства то дурой назовет то внучек против меня
настраивает уважаемые товарищи прошу как мать и заслуженный человек подействуйте
на него разберитесь и накажите хотя его лечить надо он не совсем нормальный
психически разве нормальный стал бы дурой обзываться пусть прекратит гонения мне
и так осталось недолго а пожить еще хочется а ему под сорок и все без квартиры
такой умный значит"...
Начальник вздохнул и сказал:
- Зачем же ты гонения устраиваешь? Нехорошо.
Потом опять вздохнул:
- Надо же, понимаешь, меры принимать, сообщать по инстанциям.
Сергеев пожал плечами. Начальник вздохнул в третий раз, пригладил лысину - такая
у него была привычка - и сказал:
- В общем, так. Ответ в обком мы дадим. Взыскали, мол, с тебя по партийной
линии.
- Так я же беспартийный... - вяло отозвался Сергеев.
- Вот и плохо, что беспартийный! - ответил начальник. - Вот и надо бы тебя на
партсобрании заслушать и меры принять. Ты пойми, в какое положение меня ставишь!
- Я понимаю, - ответил Сергеев, но при этом подумал, что у него самого положение
куда как хуже.
- Вот-вот... - успокоился начальник. - А в следующий раз она, должно быть,
самому Леониду Ильичу напишет?
- Писала уже.
- Да? - оживился начальник. - И что?
- Переслали в обком.
- А-а...
- А оттуда - мне на работу. Как обычно. Я тогда в ЦНТИ работал...
- Вот-вот! - снова сказал начальник. - У тебя, кстати, вся трудовая книжка на
два раза исписана. И вкладыш тоже. Летун, понимаешь.
- Ну и что, что исписана?
- Задумайся, вот что! Пока не поздно.
На этом разговор был закончен. Сергеев злился на начальника - воспитывал, как
мальчика. Хотя, в общем-то, отнесся по-человечески. Могло быть и хуже. И все
равно на начальника он был зол даже больше, чем на тещу. "Ишь, гад, трудовую в
нос тычет... У самого она не на два - на три раза исписана! Пусть лучше
расскажет, как его самого в свое время из горкома выперли. И как он потом
овощную базу поднимал. А потом филармонию. Деятель!"
От этих мыслей легче не становилось. Тем более, что начальник, в общем-то,
поступил по-человечески. Ведь письмо-то тещино - это ж какой козырь!
С тещей он решил не разговаривать. Но она, видно, заподозрила, что с ее письмом
опять что-то не так. И вечером бросилась в атаку. Начала, правда, вкрадчиво -
чтоб не спугнуть. Когда он после ужина устроился с газетой на диване, спросила
как бы невзначай:
- Ну, что про квартиру говорят?
- Ничего, - буркнул Сергеев.
- Так-таки ничего? Так ты бы сам спросил. Конечно, молчишь - никто и не
почешется.
Сергеев промолчал.
Теща тоже помедлила. И завела:
- Другие-то, люди-то, как делают? Вон, сын Варвары Николаевны ходил-ходил в
облисполком, пока не дали. Все пороги оббил, а своего добился. А он, - она
указала на Сергеева пальцем, - конечно, гордый же! Пришел, поел готовенькое, и
за газету. И никаких забот. А чего ему? Пусть теща бьется. Готовит ему.
- Я вам деньги плачу, - огрызнулся Сергеев, упорно разглядывая газету. - И за
еду, и за квартиру. Мало? Еще червонец прибавлю.
- А ты на меня голос не повышай, - угрожающе надвинулась теща. - Ты только со
мной воевать и умеешь. А на людях - тише воды, ниже травы... В людях - ангел,
дома - черт.
Стиснув зубы, Сергеев в десятый раз пытался постичь смысл нижеследующей газетной
строки: "Дегуманизация современного западного общества принимает все более
угрожающие масштабы, постепенно подходя к тому, что теряется смысл самого
человеческого существования на земле".
- Молчишь?.. - торжествовала теща уже из кухни. - Молчи, молчи. Видать, правда
глаза колет... Сегодня, говорю, у Варвары Николаевны спрашиваю: ну, как ваши? А
она: квартиру получили. Хоромы целые, три комнаты, и коридор огромный - хоть на
велосипеде катайся. Две лоджии... Освободили мать-старуху. А мне и сказать в
ответ нечего... Дожил, говорю, до сорока, а своего угла не нажил. А зачем ему
свой угол? Ему и тут хорошо, теща же все сделает: и в магазин сходит, и
сготовит, и слесаря вызовет - вон, кран потек в туалете... А этот... Писатель...
Сергеев скрипел зубами, молчал. Потом отшвырнул газету, включил телевизор и
сделал погромче звук - шел документальный фильм про разведение осетров в
Каспийском море.
Теща выбежала из кухни, подскочила, выключила телевизор.
- Мой телевизор! На мои деньги куплен! Свой купишь - тогда и будешь кнопками
щелкать!
- Замолчите! - затрясся Сергеев.
- А-а, так ты мне еще и рот затыкаешь?
И понеслось.
Вплоть до: "Свинья!" - "Сама свинья!"
А потом он про запятые и брякнул:
- Научитесь сначала запятые расставлять, а потом уже письма пишите!..
Этого, конечно, говорить не следовало. Охая и причитая, теща оделась и побежала
к участковому.
Потом была беседа с участковым. Участковый был мужчина тихий и участливый.
Сказал только: "Вы уж как-нибудь помягче с ней. А то она и на меня нажалуется.
Сами понимаете...".
Сергеев понимал. Участкового понимал. Начальника своего понимал. Да и тещу, в
общем-то, тоже понимал. Но легче ему от этого понимания не становилось. Теща
нажужжала жене и снова вышел скандал. Со слезами и последующим молчаливым
протестом.
Все было плохо. А тут еще эта рецензия. Да и черт бы с ней, с рецензией - бывали
и похуже. Даже если бы Бумажкин написал восторженный отзыв, ничего бы не
изменилось: никто и нигде этот роман печатать бы не стал.
Все эти тягостные совпадения в последнее время случались все чаще. А выхода не
виделось никакого. Жена, правда, еще носилась с какими-то вариантами размена
квартиры, давала объявления в газете, по вечерам приходили незнакомые деловые
люди, оглядывали квартиру, толковали о деньгах и квадратах, - но и в этой
имитации деятельности Сергееву виделась полнейшая беспросветность. Машина
крутится, но вхолостую, без толку, по инерции.
Потом, конечно, с тещей случился припадок. С Сергеевым после этого вообще никто
не разговаривал, только девочки - да и то все реже. Атмосфера немного
разрядилась, лишь когда ему удалось раздобыть - с помощью начальника, - редкое
лекарство.
"Эх, жизнь! - думал Сергеев. - Ну, и что же это за жизнь?"
Но все шло своим чередом. И по ночам Сергеев опять доставал злополучную
рукопись, сидел на кухне или в ванной на маленькой табуреточке (на нее вставали
девочки, когда умывались - доставать до крана), читал и перечитывал, пытаясь
понять ход мысли Бумажкина, а потом уже - просто для себя, увлекаясь, отключаясь
от окружающего, от прошлого, от настоящего, от будущего.
"Странно. Дверь была вроде та же - и в то же время совсем не та. Сначала, не
поверив глазам, Ковалев вышел из подъезда, огляделся - нет, дом тот же, и двор.
Обошел вокруг дома. Нет, ошибиться было невозможно - здесь она жила, здесь.
Он снова вернулся в подъезд. Осмотрел покрытую дерматином дверь, позолоченные
шляпки обойных гвоздей, кнопку звонка. Позвонил.
Долго-долго не отпирали.
Потом раздался детский голос:
- Кто?
И сразу же:
- Мамы нет дома!
Ковалев постоял, подумал. Опершись о перила лестницы, стал ждать.
Выходил из подъезда, курил. Темнело. Люди шли от автобусной остановки, в окнах
вспыхивал свет.
Какой-то мужчина стал отпирать соседнюю дверь.
- Извините, - сказал Ковалев. - Я хотел спросить... В этой квартире кто живет?