Скажи, я велел принести нотариальные... бумаги... Русанова... В столе...
Там и сбер... сберкнижка... Поймешь... Его п... письмо уп... пало... под
ящ... ики... Русан брал четвертую... часть... В Загряжске от...
отказали... Горенков... А Чурин... не знаю... Только... помню... Русанов о
нем... гов... о... р... Иди...
Ситников оставил у себя мой паспорт, несмотря на то, что я два раза
достаточно подробно изложил ему суть дела: Штык просит срочно привезти ему
нотариальные бумаги и сберегательную книжку из стола.
- А что записку не написал? - спросил Ситников.
- Он еле живой! У него капельницы, все руки исколоты...
- Вот ужас-то, а?! - бородатый Ситников вздохнул. - А ведь били его в
трех метрах от моей площадки! Какого такта человек?! Никого не хотел
тревожить криком, хотя мы все до утра работаем, выбежали б...
Я не стал возражать Ситникову, хотя знал, что Штыка почти сразу же
оглушили. Но он так хорошо сказал о своем товарище; как же редко мы
говорим о людях хорошо, все больше с подковыркой или снисходительностью...
Я вошел в мастерскую Штыка, свет включать не стал, хотя начинались
сумерки. Было здесь пепельно-серо, затаенная грусть постоянного
одиночества, принадлежности не себе, но идее, незримый дух творчества.
Пепельницами здесь были консервные банки, чайником - кружка
грязно-коричневого цвета; сковородка не чищена, одноконфорочная плитка,
обшарпанная дверь, что вела во вторую комнату, где я видел только край
кровати, застеленной солдатским одеялом...
Я сразу вспомнил маму, которая умела сараюшку, что арендовала для нас
на лето в Удельном, за какие-то три часа превратить в уютную комнату,
освещенную низким абажуром; она привозила с собою маленькие копии Серова и
Коровина, зелено-красный плед, шкуру какого-то козла, турочки для кофе -
много ли надо, - но облик жилья становился совершенно особым, артистичным.
А здесь... Значит, понял я, личной жизни у Штыка тоже не было. Видимо,
настоящий талант не может разрывать себя между полотном (книгой,
партитурой) и женщиной, которая дарит нежность, организовывает уют, но
одновременно занимает то место, которое ей кажется необходимым занять в
жизни того, кого любит... Неужели одиночество - спутник истинного артиста?
Может, истинная правда никого к себе не подпускает? Испытывает художника
на прочность: <Готов ли ты пожертвовать собою во имя того, чтобы
приблизиться ко мне? Готов обречь себя на схиму?>
Я подошел к старому, рассохшемуся столу, потянул на себя ручку ящика,
выдвинул его и поразился абсолютной, искусственной его пустоте, будто
отсюда специально забрали все до единой бумажки...
Я выдвинул - один за другим - маленькие ящики в тумбочке; здесь тоже
все было пусто; опустился на колени, чтобы посмотреть, не провалился ли
какой документ на пол - Штык говорил о письме Русанова, - и в тот момент,
когда я склонился, словно при челобитной, моя шея ощутила прикосновение
руки - снисходительно потрепывающее, исполненное налитой силы...
XXII Я, Каримов Рустем Исламович
_____________________________________________________________________
Меня до сих пор поражают слова: <Такой молодой, всего шестьдесят, а
инфаркт...> Все же на Востоке совершенно иная градация возраста; для нас
пятьдесят лет - начало старости; в сорок семь отец был седым, как лунь, а
мне было двадцать пять, и у меня уже был сын, Мэлор - <Маркс - Энгельс -
Ленин - Октябрьская - Революция>, - <М>, <э>, <л>, <о>, <р>... Я стал
стариком в сорок шесть лет, когда мальчик погиб в Афганистане, его
разрезали автоматной очередью, и он не успел оставить мне внука... Я тогда
переходил на ногах инфаркт, я чувствовал его по тому, как постепенно
немела левая рука, становясь неподатливо-электрической, как било тупой
болью за грудиной и приходилось бегать в туалет, потому что то и дело
подступали приступы изнуряющей тошноты. Я не пошел в нашу спецклинику.
Вообще-то я туда никогда не ходил и Мэлора не приписал к ней: если уж
справедливость - то во всем, выборочной справедливости не существует,
фарс. Чтобы не раздражать коллег, я объяснил, что хочу сделать все
городские клиники современными, поэтому и расписал себя по районам: зубы
лечил в Ленинском, ежегодное обследование проходил в Октябрьском, а давнюю
травму ноги лечил у хирурга Кубиньша в Кировском... Любопытно, когда у нас
началась эпидемия раздачи имен городским районам? Раньше - я это прекрасно
помню - Ленинский район был Сталинским, Октябрьский - Молотовским, а
нынешний Кировский - там у нас заводы, связанные с транспортным
машиностроением, - Кагановичским. Но и до этого, в двадцатых, были другие
названия, хотя тогда было всего два района: Зиновьевский и Бухаринский. Я
как-то предложил переименовать все кардинальным образом - раз и навсегда:
район Набережных, район Пролетарских заводов и Центральный район. На меня
посмотрели с некоторым недоумением, и я был вынужден обернуть свои слова в
шутку, что вызвало всеобщее облегчение. Но ведь будущие историки легко
вычислят, что районы, совхозы и заводы имени XXII съезда раньше назывались
именами Сталина, Молотова, Маленкова или Кагановича... Переименовали б
совхоз в <Дубравы>, <Сосновый бор>, <Тихое озеро> - вопросы б не
возникали, а так - оставляем после себя огромное поле для переосмысления,
с молодежью работать боимся, учебники истории по своей сути антиисторичны,
растет беспамятное поколение...
Кстати, после того как я открепился от обкомовской больницы, нам за
пять лет кое-как удалось переоборудовать клиники во всех районах, хотя для
этого пришлось прибегнуть к дипломатической игре: попросил нашего первого
секретаря провести решение, обязывающее меня курировать здравоохранение на
местах (без бумажки - таракашка, устного согласия недостаточно), и, с
развязанными руками, я начал атаковать тот же обком и Совмин республики (я
тогда был министром социального обеспечения), выбивая деньги, фонды,
дефицит. Именно тогда я и встретился с Горенковым. Мне сразу же
понравилась (хотя, честно говоря, поначалу я несколько испугался) его
резкая манера:
- Сколько у вас денег на строительство седьмой поликлиники?
Я ответил.
- Пробейте разрешение сэкономленные средства распределить между моими
рабочими и инженерами - тогда возьму объект в план и сдам раньше срока.
Я ответил, что такого рода постановка вопроса не сообразуется с
общепринятыми нормами нашей экономики.
Горенков только посмеялся: <В письме к своему заместителю Льву
Борисовичу Каменеву - это который из троцкистско-зиновьевской банды
диверсантов и шпионов - Ленин рекомендовал перевести на тантьему нашу
бюрократическую сволочь, а тантьема, как известно, процент со сделки.
Заметьте, я у вас этого не прошу, а ставлю вполне пробиваемые условия...
Я, знаете ли, из рабочей семьи, отец был виртуозом-токарем, Левша был, что
называется, так вот мне за русского рабочего обидно, когда мы на
строительство отелей иностранцев приглашаем и не можем умильно
нарадоваться, как они качественно и быстро строят. А вы поинтересовались,
сколько им в день платят? Нет? Я отвечу: сто пятьдесят рублей. Плати мы
своему строителю семьсот рублей - он бы качественней любого француза
построил! Техники нет? Придумал бы, на то голова дадена... Словом, если
пробьете, - звоните и заезжайте утречком, позавтракаем вместе. Без
выполнения моего условия помочь ничем не смогу>.
- Обяжем постановлением, - сказал я тогда ему. - Проведем через
Совмин.
- Ну и что? Будет еще один долгострой... Дело решает его величество
человек, а не бумажное постановление.
Меня тогда поразила раскованность этого начальника СМУ: в голосе его
не было и тени робости, хотя говорил он с министром, а у нас приучены
блюсти табель о рангах; имя Каменева произнес нескрываемо уважительно, без
угодного тому времени надрыва; заинтересовало меня и его странное
предложение приехать <позавтракать>. Этот мой интерес был изначально
окрашен подозрением: у нас немало мафий, но строительная - одна из самых
сильных, поэтому, договорившись - с громадным трудом, - что Госплан
оставит СМУ Горенкова десять процентов от сэкономленных им денег - в
случае, если сдаст поликлинику в срок, по самому высокому качеству, - я
позвонил ему через две недели и сказал, что предмет разговора обретает
реальные черты; <когда можно приехать на завтрак?>...
- То есть? - искренне удивился Горенков. - Завтра! Чего ж время
базарить?!
Поскольку я предполагал, что разговор может принять неожиданный
(скорее, наоборот, ожидаемый) характер, я пригласил с собою заведующую
отделом здравоохранения горисполкома Бубенцову, и мы отправились в СМУ.
Прежде всего меня поразил кабинет начальника: роскошный, но деловой,
в высшей степени функциональный; я никак не предполагал, что в длинном
бараке, облагороженном, словно шведский дом, вагонкой, можно расположиться
так красиво и достойно.
После первых приветственных слов я поинтересовался, разумно ли
тратить дефицитную вагонку на то, чтобы так обихаживать временный барак.
- Я достаточно уважаю мой народ, чтобы не позволять ему жить в грязи,
- ответил Горенков резко. - Хотите, чтобы люди научились ценить
собственное достоинство в хлеву? Если у Станиславского театр начинался с
вешалки, то и у нас работа начинается со штаба. Тем более вагонка эта на
воздухе только высохнет как следует. А кабинет мой сделан из
некачественного дерева, люблю столярить, по субботам настругал панели, сам
проолифил, сам подобрал по тонам - премиальные себе за это не выписывал...
Галина Марковна Бубенцова, следуя моему настрою, словно бы пропустив
мимо ушей слова Горенкова, поджала губы:
- У нашего министра кабинет в два раза меньше вашего...
- Значит, плохой министр, - Горенков рассмеялся. - Не умеет работать,
коли сидит в дрянном помещении...
- Ну, знаете ли. - Бубенцова посмотрела на меня с ищущей
растерянностью, ожидая поддержки, достаточно резкой.
Я поинтересовался:
- Наверняка в молодости увлекались Чернышевским? Особенно <Что
делать?>...
- Почему в молодости? - Горенков перевел смеющийся взгляд с
Бубенцовой на меня. - В молодости нам прививают ненависть к классике, к
ней возвращаешься в зрелости уже.
- Кто ж это вам прививал ненависть к классике? - Бубенцова продолжила
наступление еще жестче.
- Советская школа, - Горенков отвечал, не скрывая уже улыбки. - За
пять часов надо понять всего Чернышевского... Это ж самый настоящий
цитатник из <великого кормчего>! Настругали абзацев и заставляют
зубрить... Вместо того чтобы пару дней почитать вслух <Что делать?> и
объяснить, почему эта книга современна и поныне... Лучше рассказать один
эпизод из жизни Николая Гавриловича, чем бубнить хронологию его биографии.
- Ну уж простите, - Бубенцова снова посмотрела на меня, по-прежнему
ища поддержки, - вы прямо какой-то ниспровергатель...
- Так ведь не Черчилль написал: <Я пришел в мир, чтобы не
соглашаться>. Горький... А его пока еще не запрещали... Ну что, перекусим?
Не дожидаясь нашего ответа, он поднялся из-за прямоугольного стола и
толкнул рукой стену позади себя; она легко поддалась, и мы увидели
маленькую комнату отдыха, стол, накрытый крахмальной скатертью, вышитой
красным узором, самовар и калачи, масло в красивой вазочке и варенье.
- Прошу, - сказал он. - Честно говоря, я ждал министра без свидетеля,
поэтому мы быстренько изыщем третий прибор для нашей очаровательной