обещает скорей управиться с делом, больше сэкономить - не только для
казны, но и для своих же работяг, - я снова подумал, что такое невозможно.
Кто позволит? Идет против всего, к чему привыкли! Так только на Западе
можно: объявляет муниципалитет конкурс на такую-то сумму, чтоб сделать,
скажем, аэродром в такой-то срок и при отменном качестве, - вот фирмы и
бьются, и никто их не планирует, у самих голова на плечах! И никто не
отдает приказов: <Столько-то людей будут строить здание, а столько техники
отправить на бетонное поле>. И никто не спускает указаний, сколько цементу
расходовать и какими гвоздями доски прибивать, - люди сами думают, на то
они и личности... Если б я мог спокойно участвовать в таких конкурсах, как
горенковские, я б, глядишь, на землю вернулся! Меня в небо-то потянуло,
когда на нашей планете, на одной шестой ее части, настало такое безветрие,
что тиной запахло, болотом... Вот мне и захотелось увидеть ветер в горах,
и чтоб был он напоен запахами свежего сена...
По-прежнему не предлагая Варравину присесть, я спросил:
- Этот директор без разрешения такие дерзкие новшества стал вводить?
Или имел санкцию на дерзость?
- А - потребна?
- Только на спокойствие и привычность санкций не требуется... Живи,
как жил, пропади все пропадом, мы ж расписаны, по ящичкам рассованы - чтоб
для учета было удобней! Да за одно то, что этот ваш Горенков...
- Наш Горенков, - тихо, но достаточно резко перебил меня Варравин. -
Не мой, а наш. Если б победила его линия, вам бы жилось лучше... Мне...
Всем нам.
- Повторяю, - раздражаясь еще больше, повторил я, - за одно то, что
он подписал договор с молодыми художниками, сам с ними рядился, сам
утверждал эскизы...
- Неправда. Сам он ничего не утверждал. Он с эскизами этих молодых
художников вышел на общее собрание строителей, потом устроил выставку для
общественности района и только после этого утвердил...
Я посмотрел на него с сожалением:
- А художественный совет где? Закупочная комиссия? Это только Суриков
и Врубель без художественных советов жили, да и то потому, что филантропы
существовали! А у нас филантропом может стать только начальник овощной
базы... Но за эту филантропию ему еще пять лет добавят к приговору... Я
никак в толк не возьму: зачем телевидение показывает то усадьбу Некрасова,
то Ясную Поляну, то пушкинский домик? Это ж разлагающе действует на наших
деятелей искусств! Нам ведь можно иметь только одиннадцать метров
жилплощади на рыло, да двадцать как члену творческого союза, - ни метром
больше, хоть тресни! Большое искусство в тесноте не создается! Только
отрыжка и ужас! Вон, Кафку почитайте! Для животворного искусства потребен
простор и право на уединенность.
- Согласен, - ответил Варравин. - Правильно говорите, ценим массу, а
не единицу, - оттого все беды...
Гипнотизер, что ль? Повторил мои мысли, я ж об этом только что думал.
Или, может, сам с собою вслух начал говорить?
- Собственно, я кончил излагать историю нашего Горенкова, - заключил
между тем Варравин. - История государства есть суммарность человеческих
биографий, дневников, уголовных дел, исповедей, Валерий Васильевич...
Никто не вправе рассуждать об истории своей страны, мира, пуще того, иных
цивилизаций, если человек не пережил в себе самом его собственное время и
собственную в нем роль. Если этого не случилось - художник уподобится
паучку, скользящему по болотной воде...
- Это вы про меня? - неприязнь к этому человеку сменилась интересом:
хорошо посаженная голова, хотя очень короткая шея, наверняка кто-то из
предков был мясником; смотрит без зла, с суровым доброжелательством,
слушая - слушает, а не думает свое, такие глаза интересно писать, хотя и
не иконные они, а маленькие; тем не менее есть что рассмотреть, добрые
глаза, честно говоря; окружить бы их на холсте пишущими машинками, такой
холод, такая безнадега, забавный контрапункт - тепло супротив холода.
Варравин на мой вопрос ответил не сразу, снова прилип к моим ушам,
нельзя так разглядывать натуру, я ж его не обижал своей пристальностью,
вскользь изучал, а он лупится, зря эдак-то.
- Да. Про вас. Я к вам пришел после того, как навел справки о вашем
творчестве, отчего ушли в затворничество, что подтолкнуло к отказу от
прежней манеры живописи... Иначе б я не решился на беседу, потому что
формально вы относитесь к числу врагов Горенкова, то есть наших врагов...
А чего ж тогда не спрашиваешь про Русанова, подумал я. Если так
глубоко копаешь, то наверняка должен знать; Кризина мне Виктор Никитич
подставил, чтоб не пугать фининспекторов заработками... Если коллектив
много берет - куда еще ни шло, а когда один человек - нет, такого наша
душа пережить не может, первобытные коммунисты, чтоб всеобщее равенство и
никто, кроме вождя, не высовывался, вмиг голову снесем...
Я не стал торопить его с вопросом о Русанове; хочет - пусть сам
спрашивает, а я помаракую, что ответить.
- Вы ничего не хотите мне сказать? - спросил Варравин, засовывая
блокнот в карман. - Точнее: вы намерены войти в борьбу с греховным?
- Телефон оставьте...
- А вы Русанова спросите, - ответил Варравин. - Я думаю, он знает все
мои координаты...
<Наблюдатели>, которых тренировал культурист Антипов, сообщили
мастеру, что <репортер> пробыл у <маляра> сорок минут; после ухода гостя
<маляр> отправился к соседу, станковисту Вениамину Раздольскому; тренер
Антипов, массировавший Тихомирова три раза в неделю, сообщил об этом
благодетелю (вытащил его из грязного дела с малолетками именно он,
Тихомиров); тот прервал массаж, потому что Раздольский был из стана
врагов.
...Тихомиров не знал и не мог знать, что Штык просил у Раздольского
подсолнечное масло, свое кончилось, а очень захотелось жареной картошечки,
- разволновался во время беседы, задело, а нет лучшего закусона к
стакашке, чем жареная картошка.
...Через полчаса Тихомиров зашел к Русанову:
- А дело-то пахнет керосином, Витя.
Трое неизвестных напали на Штыка в подъезде; били его по голове,
зверски; оглушив, сняли часы, вывернули карманы, взяли ключи от
мастерской, похитили там эскизы, сделанные для Загряжска, фотографии,
переписку с Русановым, а также все деловые бумаги, отперли гараж, выгнали
<москвичек> и были таковы!
...По странной, но счастливой случайности хирургом в клинике, куда
привезли обескровленного Штыка, был Роман Шейбеко; посещал вернисажи,
живопись художника ценил: он-то и должен был сделать все, чтобы спасти ему
жизнь, - о большем не мечтал, слишком изуродован череп, били изуверы,
знавшие толк в анатомии...
XX Я, Арсений Кириллович Чурин
_____________________________________________________________________
Да, то, что должно было случиться, не могло не случиться; то, чем
брюхатела Россия многие уже годы, свершилось.
Лет еще десять назад и я мечтал о перестройке, ах как мечтал о том,
что сейчас происходит, как бешено ярился тупости бюрократии, легионам
контролеров, тьме запретов - бессмысленных, традиционно бессмысленных, а
потому столь страшных, разрушающих экономику на корню...
Помню, как я был потрясен <Сказаниями иностранцев о России>; делал
эту книгу не кто-нибудь, а самый что ни на есть русский патриот,
высочайшего уровня интеллектуал, знал иностранные языки, много жил в
Европе, а потому считал, что правда, пусть самая горькая, может помочь
родине куда больше, чем умильные слезы по поводу дремучей старины, когда
все было тихо, и спокойно, и прекрасно... Да никогда у нас не было тихо и
спокойно!
Помню, как доктор истории, покойный Пересыпкин, выступая перед
активом, произнес фразу, заставившую меня съежиться: <Все мы по праву
восторгаемся подвигом русских людей, пришедших на Куликово поле, но отчего
не хотим озадачить себя вопросом: как случилось, что малочисленная Орда
смогла одолеть Московию? Только потому, что нас разъедали амбициозные
междоусобицы. Это - корень трагедии, и мы обязаны говорить об этом честно,
хоть русскому сердцу и больно слышать такое, - значительно легче и
успокоительнее свалить вину на кого-то другого, пусть все кругом виноваты,
только мы правы... А ведь междоусобицы на Руси есть прямое следствие
византийского влияния, вот бы о чем нам подумать. Мы восприняли религию
той империи, которая стояла на грани крушения, не в силах предложить новые
идеи конгломерату наций и религий, определявших суть и смысл
Константинополя...>
Я потом проанализировал ситуацию в нашей области - я тогда был
начальником строительного главка - и вдруг с явственным холодным ужасом
увидел, что наши коалиции, группы, фракции - даже в районе, не говоря уж о
городе, - разъедают, как ржа, общественное здоровье народа. Вспомнил
<искровца> Курочкина, того самого, из прутковской команды: <Ах, какая
благодать кости ближнего глодать!> Ну, не прозрение ли?!
Потом, уже перебравшись в Москву, я увидел у приятеля книгу <Поэты
<Искры> и сразу бросился на Курочкина. И снова сжался, прочитав у него -
одного из идейных авторов первой <перестройки>, которая вот-вот, казалось,
начнется в России после отмены рабства, - стихи: <Повсюду торжествует
гласность, вступила мысль в свои права, и нам от ближнего опасность не
угрожает за слова. Мрак с тишиной нам ненавистен, свободы требует наш дух,
и смело ряд великих истин я первым возвещаю вслух! Порядки старые не новы,
и не младенцы старики, больные люди не здоровы и очень глупы дураки. Мы
смертны все без исключенья, нет в мире действий без причин, не нужно
мертвому леченья, одиножды один - один. Для варки щей нужна капуста,
статьи потребны для газет, тот кошелек, в котором пусто, в том ни копейки
денег нет. День с ночью составляют сутки, рубль состоит из двух полтин,
желают пищи все желудки, одиножды один - один... Эпоха гласности настала,
везде прогресс, но между тем блажен, кто рассуждает мало и кто не думает
совсем...> А потом мне открылся Дмитрий Минаев, выпускник Дворянского
полка: <Великий Петр уже давно в Европу прорубил окно, чтоб Русь вперед
стремилась ходко, но затрудненье есть одно - в окне железная решетка...> И
еще одно меня захолодило, его же, о <Последних славянофилах>: <...пронесся
клик: <О смелый вождь, пробей к народности ты тропу, лишь прикажи:
каменьев дождь задавит дряхлую Европу! Иди, оставь свой дом и одр, кричат
славянские витии, и все, что внес в Россию Петр, гони обратно из России!
Верь прозорливости друзей: назад, назад идти нам надо! Для этих западных
идей безумны милость и пощада>.
Я, помню, даже оглянулся тогда, - так стало страшно! И ведь было
отчего: спустя сто двадцать лет та же самая групповщина, интеллигенты
разделены на тех, у кого <аэробика> вызывает истерические судороги (<от
нее все беды России, и Продовольственная программа не решена>), и на тех,
кто понимает, что врожденный консерватизм - в конце двадцатого века -
грозит державе не понарошку, а трагически. Ведь люди разбиты надвое: одни
видят в Петре гения, другие - антихриста, пустившего в империю западных
ворогов, всяких там Растрелли да Лефортов... А про то, что Ломоносов вышел
из Петровых ладоней, помнить не хотят, а он ведь не в Туле учился, а в
Саксонии...
Наверное, тогда именно я и решил: выхода нет; если сто двадцать лет
назад не смогли удержать страну на пути реформы, после того, как отменили
рабство, урезонили цензуру, объявили право на слово, то почему сейчас
успеем? Блюстители <святой старины>, которых вполне устраивал застой, ныне