отпросился, на обратном пути промок до нитки, пришел домой и слег.
Все остальные свои подвиги Рик Корен совершил в горячечном бреду. И
это были лучшие дни его жизни, его звездные часы. Он бредил вдохновенно.
С его воспаленного лица не сходила удовлетворенная улыбка, улыбка мсти-
теля, повергшего обидчика ниц и заставившего справедливость, как она,
подлая, ни сопротивлялась, восторжествовать.
Рик стал знаменитым человеком, стал таким, каким ему не мечталось да-
же в самых дерзновенных фантазиях. Сначала ему грезилось, будто он уро-
дует свое лицо опасной бритвой и лучший косметолог, качая головой, гово-
рит коллеге:
- Мы бессильны. У этого парня на всю жизнь останутся шрамы на лице...
И Рик улыбался.
Потом он сдавал какой-то экзамен и на вопрос преподавателя о роде его
занятий гордо отвечал:
- Профессиональный заложник!
Его обступали со всех сторон восторженные юноши и девушки, протягива-
ли руки, заглядывали в глаза, похлопывали по плечу.
И Рик улыбался.
Он видел себя на крыше здания иерусалимского муниципалитета с огром-
ным плакатом над головой. Внизу стояла толпа людей. Задрав головы, они с
ужасом наблюдали за человеком, решившимся на этот отчаянный шаг - на
прыжок с крыши - в знак протеста против чего-то важного и грозного. По-
лицейские через мегафоны кричали на всю улицу: "Да здравствует Рик Ко-
рен! Да здравствует наш герой!"
Он видел в толпе свою жену Жанну и своих детей. Они тоже смотрели на
него, а Жанна плакала. И он летел с высоты, высоко подняв над головою
лоскут материи, парил над городом и все никак не мог упасть на асфальт.
Крики восторга и ужаса возносили его вверх, как восходящие воздушные по-
токи возносят парящего орла.
Он узнавал себя то на фотографии в газете, то в кадре политической
хроники. Он слышал свое имя по радио, с ним здоровались на улице, его
чтили, уважали, помнили. Его даже любили. И Рик не мог сдержать счастли-
вой улыбки.
С этой удовлетворенной улыбкой на сухих, бледных губах Рик Корен и
умер в терапевтическом отделении столичной больницы "Адасса". Умер от
тяжелейшей пневмонии, с которой его изможденный жизнью организм не мог,
да и не хотел справиться.
Я дал себе слово, что в этой новелле никто не умрет. Сдержать его
оказалось гораздо труднее, чем я предполагал. История одной жизни, восс-
тановленная в этом небольшом тексте, неминуемо стремилась к смерти, как
стремится к ней любая доступная нашему воображению история. В итоге,
несмотря на мое мужественное сопротивление, финальным аккордом этого
рассказа стала смерть замечательного художника Юджина Плиса.
В свое оправдание могу сказать только одно: умер он по-человечески,
как настоящий романтик - с удовлетворением и без тени раскаяния. Юджин
Плис умер от любви.
Мы познакомились в сентябре 1991 года в Яффо. Плис приехал в Израиль
с какой-то американской культурной миссией и единственный из делегации
был, что называется, нарасхват. К тому времени его имя уже гремело, если
так можно выразиться об имени художника в нашем разобщенном цивилизован-
ном мире. Картины Плиса хорошо продавались в Штатах и в Европе, выстав-
лялись в больших галереях. Одна из них даже попала на аукцион "Кристис",
что - при жизни автора - случается крайне редко.
В Яффо Плис посетил Яна Роша, своего старого друга по Масcачусетсcко-
му университету. Рош был художником по стеклу. После долгих блужданий по
свету и изучения сотен разных технологий выдувания стекла он обосновался
в Яффо, купив себе небольшую мастерскую-магазин в пятнадцати минутах
ходьбы от моря.
В Израиле жили и родители Плиса. Они репатриировались из Бостона в
конце шестидесятых годов, когда их единственный сын поступил в универси-
тет. Отец художника Авраам Плис творил какой-то бизнес, мать была актри-
сой театра "Габима" (в то время, по-моему, она уже не играла).
Зайдя в том далеком сентябре в мастерскую Роша, я обнаружил в
единственном кресле у журнального столика незнакомого человека. И сразу
понял, что передо мною человек выдающийся. Я даже забыл поздороваться и
в течение нескольких мгновений смотрел на незнакомца не отрываясь. В его
облике было что-то из ряда вон выходящее. Его одежда являла собою стран-
ную смесь приличия и распущенности. Поношенные джинсы не очень-то соче-
тались с новенькой шелковой рубашкой, которую так и хотелось назвать
блузой. На оголенной волосатой груди покоился нелепо повязанный голубой
галстук в блестках. Плис был крупным человеком. Он сидел в кресле
по-американски, почти на спине, вытянув огромные ноги в черных кирзовых
башмаках-вездеходах с крупно рифленными подошвами. Шнурки были небес-
но-голубого цвета.
Сорокалетнее лицо Плиса почти полностью покрывала густая, черная, с
обильной проседью борода. Нос был крупный, мясистый. Лоб высокий, шеве-
люра густая, иссиня-черная, без единого седого волоса. На этом лице я
увидел совершенно уникальные зеленые глаза, которые можно было назвать
круглыми в самом стереометрическом смысле. Они настолько далеко выдава-
лись из глазниц, что хотелось встать у Плиса за спиной и увидеть их из-
нутри. Обратная сторона этих глаз простому смертному казалась гораздо
доступней, чем обратная сторона Луны. (Между прочим, на одной из картин
Плиса, которая называется "Антипортрет", была изображена внутренняя сфе-
ра огромного глаза.)
Рош, со своей врожденной мягкостью, положил конец моему замеша-
тельству.
- Знакомьтесь, - сказал он. - Мой однокашник Юджин Плис.
И, расплывшись в своей широчайшей и самой благожелательной на всем
Ближнем Востоке улыбке, добавил: - Эсква-а-айр...
- Очень рад, - дежурно приветствовал меня Плис по-английски. (I'm
glad to see you!)
На этом, можно сказать, наше общение и закончилось. Мне был предложен
кофе, я расположился на деревянной скамейке напротив Плиса, Рош сел на
перевернутое вверх дном ведро, и начался разговор. Собственно, говорил
один Плис. Вежливый Рош только изредка вставлял в его монологи легкие
реплики-молнии, которые, с одной стороны, доказывали, что он внимательно
слушает, а с другой - подогревали в собеседнике желание продолжать.
- К матери и отцу я зайду перед отъездом, - говорил Плис. - Они пока
не знают, что я в Израиле. ("А ты все хитришь!" - пожурил друга Рош.) И
вообще, мне надо возвращаться в Бостон. Удивительное дело, Ян. Куда бы я
ни уезжал, я всегда возвращаюсь в Бостон. В этом есть что-то роковое.
- Бостон ведь твой дом, - сказал Рош. - Это вполне естественно.
- Ерунда. Это-то как раз и неестественно. Само существование дома не-
естественно. Разве ты не замечал, что в этом мире все шиворот-навыво-
рот?! Утром - завтрак, днем - обед, вечером - ужин. Разве это не траге-
дия для мыслящего человека? А семья, дети, любовь, наконец... Разве это
не абсурд?! А море, небо, музыка? Нет-нет, мы родились в весьма несооб-
разном мире.
Он говорил с упоением. В его монологе, безусловно, проскальзывало же-
лание слегка порисоваться перед незнакомым человеком, вполне свойствен-
ное и простительное художнику. Но его выпученные глаза, два не ведающих
прищура бездонных мерцающих шара, были при этом совершенно серьезны.
- Все началось с жабы, - продолжал Плис. - Ты помнишь моего дядю
Майкла, Ян?
Рош утвердительно кивнул.
- Так вот, это он сделал из меня художника. Мне было тогда лет, на-
верное, двенадцать или тринадцать. Я учился в школе с художественным ук-
лоном, рисовал что попало, всякие натюрморты, шары, пирамиды... Я был,
между прочим, обычным ребенком, Ян. Это к зрелости меня повело...
Дядя Майкл был человеком незаурядным. Он работал тогда, помнится, в
одной из бостонских театральных трупп, был первоклассным театральным ху-
дожником, но всю жизнь мечтал писать картины. (Между прочим, так ни од-
ной и не написал. Чего-то ему все-таки не хватало.) Главной его страстью
были парадоксы. Паскаль, Ларошфуко, Борхес, Альберто Савинио - с этими
именами он не расставался ни на минуту.
Меня он считал ничтожеством. "Ты никогда не станешь великим художни-
ком, - говорил дядя Майкл, рассматривая мою мазню. - Ну что ты малюешь?
Всякую дрянь. В любом предмете надо видеть его недостатки, а не досто-
инства. Пороки гораздо ценнее, чем добродетели. Каждый идиот может разг-
лядеть в человеке доброту, порядочность, честность, достоинство. А ты
увидь в нем негодяя! Отыщи в нем подлеца, предателя, садиста! Ты рисуешь
шар и совсем не думаешь о том, что этим шаром можно кого-нибудь убить.
Поэтому у тебя и получается глупая мертвая сфера, такая же круглая, как
твоя дурная башка!
Дядя Майкл... Как жаль, что он не может увидеть моих последних работ.
Ими, я думаю, он вполне бы удовлетворился...
Впрочем, я отвлекся. Так вот, в один прекрасный день мой любезный дя-
дя Майкл перестал сетовать на бездарность племянника. Перестал навсегда.
Это случилось летом. Мы с мамой отдыхали тогда в каком-то пансионате
на западном побережье. Скука была смертная. Я вообще не люблю Калифор-
нию, а тут еще ни одного сверстника в округе. В общем, делать было нече-
го, и я решил порисовать. Сейчас уже не вспомню, откуда у меня появилась
идея сделать портрет моего безумного дяди. Но я его сделал. Холст, мас-
ло. Метр на полтора. Сделал за две недели и забыл о нем, переключившись
на чтение книг, очередную порцию которых привез отец.
А примерно через неделю нас навестил дядя Майкл. Когда он приехал, я
был на пляже и пытался соблазнить какую-то дурочку, прикатившую с роди-
телями из Фриско на week-end. (Скажу тебе честно, Рош, если б не родите-
ли, она отдалась бы мне без всяких проблем. Я сразу угадал в ней будущую
путану. Блядство буквально сквозило из каждого ее движения. Но эти пас-
кудные взрослые!.. Они, очевидно, заметили наше взаимное возбуждение и
поспешили увести свою маленькую потаскушку от греха подальше.)
Вернувшись домой, я обнаружил всех моих в сильнейшем волнении. Глаза
мамы были наполнены слезами. Отец был желт, как охра. (Он не умеет ни
краснеть, ни бледнеть. В моменты сильных душевных движений он всегда
желтеет.)
Я стоял посередине салона, как Галилей перед инквизицией. Я уже по-
нял, что виноват. Не знал только, в чем. Отец сделал ко мне три широких
решительных шага, влепил мне звонкую пощечину и выбежал вон из комнаты.
Впервые в жизни я получил затрещину от отца. Но, представьте себе, даже
не заплакал, настолько все это было странно. За последние дни я не нат-
ворил ничего такого, что могло бы вызвать гнев родителей. Я стоял и
смотрел на мать. Она стояла и смотрела на меня. Потом приблизилась, про-
вела рукой по моей пылающей щеке, заглянула мне в глаза и полным боли
голосом сказала:
- Приехал Майкл. Он видел твою жабу.
Если вы полагаете, что я что-нибудь понял из ее слов, то глубоко заб-
луждаетесь. Я так и стоял в недоумении, силясь определить свое отношение
к бесхвостым земноводным вообще и к жабам в частности. Так я простоял,
наверное, несколько минут. Наконец мои интеллектуальные усилия достигли
высочайшего накала и разрешились обильными слезами. Я плакал навзрыд,
плакал так, как никогда больше не заплачу в своей жизни. Я плакал, на-
верное, больше часа. Так, во всяком случае, говорили мне отец и мать.
Они даже собирались вызывать "скорую помощь", опасаясь, что моя истерика
может плохо кончиться. Но она, к счастью, закончилась хорошо - я стал
художником. Эти слезы сделали из меня того, кого так хотел видеть во мне
дядя Майкл.
Под жабой моя бедная мама подразумевала портрет дядюшки (холст, мас-
ло, метр на полтора). Через несколько лет я тоже понял, что этот портрет
больше напоминает жабу, чем человека. Нечто бесформенное, илисто-зеле-
ное, пупырчатое, с огромными выпученными глазищами...
И тут Юджин Плис набросал словесный портрет своего дяди, почти пол-