Единственное, что радовало Захара Павловича, это сидеть на
крыше и смотреть вдаль, где в двух верстах от города проходили
иногда бешеные железнодорожные поезда. От вращения колес
паровоза и его быстрого дыхания у Захара Павловича радостно
зудело тело, а глаза взмокали легкими слезами от сочувствия
паровозу.
Столяр смотрел-смотрел на своего квартиранта и начал его
кормить бесплатно со своего стола. Сыновья столяра бросили в
отдельную чашку Захара Павловича на первый раз соплей, но отец
встал и с размаху, без всякого слова, выбил на скуле старшего
сына бугор.
-- Сам я человек как человек, -- спокойно сказал столяр,
сев на свое место, -- но, понимаешь ты, такую сволочь нарожал,
что, того и гляди, они меня кончат. Ты посмотри на Федьку! Сила
-- чертова: и где он себе ряшку налопал, сам не пойму -- с
малолетства на дешевых харчах сидят...
Начались первые дожди осени -- без времени, без пользы:
крестьяне давно пропали в чужих краях, а многие умерли на
дорогах, не дойдя до шахт и до южного хлеба. Захар Павлович
пошел со столяром на вокзал наниматься: у столяра там был
знакомый машинист.
Машиниста они нашли в дежурке, где отсыпались паровозные
бригады. Машинист сказал, что народу много, а работы нет;
остатки ближних деревень целиком живут на вокзале и делают что
попало за низкий расценок. Столяр вышел и принес бутылку водки
и круг колбасы. Выпив водки, машинист рассказал Захару
Павловичу и столяру про паровозную машину и тормоз Вестингауза.
-- Ты знаешь инерция какая на уклонах бывает при
шестидесяти осях в составе? -- возмущенный невежеством
слушателей, говорил машинист и упруго показывал руками мощь
инерции. -- Ого! Откроешь тормозной кран -- под тендером из-под
колодок синее пламя бьет, вагоны в затылок прут, паровоз дует с
закрытым паром -- одним разбегом в трубу клокочет! Ух, едрит
твою мать!.. Налей! Огурца зря не купил: колбаса желудок
запаковывает...
Захар Павлович сидел и молчал: он заранее не верил, что
поступит на паровозную работу -- куда ж тут ему справиться
после деревянных сковородок!
От рассказов машиниста его интерес к механическим изделиям
становился затаенней и грустней, как отказанная любовь.
-- А ты что заквок? -- заметил машинист скорбь Захара
Павловича. -- Приди завтра в депо, я с наставником поговорю,
может, в обтирщики возьмут! Не робей, сукин сын, раз есть
хочешь...
Машинист остановился, не кончив какого-то слова: у него
началась отрыжка.
-- Но, дьявол: колбаса твоя задним ходом прет! За гривенник
пуд, пищеброд, купил, лучше б я обтирочными концами закусил...
Но, -- снова обратился машинист к Захару Павловичу, -- но
паровоз мне делай под зеркало, чтоб я в майских перчатках мог
любую часть щупать! Паровоз никакой пылинки не любит: машина,
брат, это -- барышня... Женщина уж не годится -- с лишним
отверстием машина не пойдет...
Машинист понес в даль отвлеченных слов о каких-то женщинах.
Захар Павлович слушал-слушал и ничего не понимал: он не знал,
что женщин можно любить особо и издали; он знал, что такому
человеку следует жениться. С интересом можно говорить о
сотворении мира и о незнакомых изделиях, но говорить о женщине,
как и говорить о мужчинах, -- непонятно и скучно. Имел когда-то
Захар Павлович жену; она его любила, а он ее не обижал, но он
не видел от нее слишком большой радости. Многими свойствами
наделен человек; если страстно думать над ними, то можно ржать
от восторга даже собственного ежесекундного дыхания. Но что
тогда получится? Затея и игра в свое тело, а не серьезное
внешнее существование.
Захар Павлович сроду не уважал таких разговоров.
Через час машинист вспомнил о своем дежурстве. Захар
Павлович и столяр проводили его до паровоза, который вышел
из-под заправки. Машинист еще издали служебным басом крикнул
своему помощнику:
-- Как там пар?
-- Семь атмосфер, -- ответил без улыбки помощник,
высовываясь из окна.
-- Вода?
-- Нормальный уровень.
-- Топка?
-- Сифоню.
-- Отлично.
На другой день Захар Павлович пришел в депо.
Машинист-наставник, сомневающийся в живых людях старичок, долго
всматривался в него. Он так больно и ревниво любил паровозы,
что с ужасом глядел, когда они едут. Если б его воля была, он
все паровозы поставил бы на вечный покой, чтоб они не увечились
грубыми руками невежд. Он считал, что людей много, машин мало;
люди -- живые и сами за себя постоят, а машина -- нежное,
беззащитное, ломкое существо: чтоб на ней ездить исправно,
нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой
хлеб в олеонафт макать -- вот тогда человека можно подпустить к
машине, и то через десять лет терпения!
Наставник изучал Захара Павловича и мучился: холуй,
наверное, -- где пальцем надо нажать, он, скотина, кувалдой
саданет, где еле-еле следует стеклышко на манометре протереть,
он так надавит, что весь прибор с трубкой сорвет, -- разве ж
допустимо к механизму пахаря допускать?! "Боже мой, боже мой,
-- молча, но сердечно сердился наставник, -- где вы, старинные
механики, помощники, кочегары, обтирщики? Бывало, близ паровоза
люди трепетали, а теперь каждый думает, что он умней машины!
Сволочи, святотатцы, мерзавцы, холуи чертовы! По правилу, надо
бы сейчас же остановить движение! Какие нынче механики? Это
крушение, а не люди! Это бродяги, наездники, лихачи -- им болта
в руки давать нельзя, а они уже регулятором орудуют! Я, бывало,
когда что чуть стукнет лишнее в паровозе на ходу, что-нибудь
только запоет в ведущем механизме -- так я концом ногтя не
сходя с места чувствую, дрожу весь от страдания, на первой же
остановке губами дефект найду, вылижу, высосу, кровью смажу, а
втемную не поеду... а этот изо ржи да прямо в паровоз хочет!"
-- Иди домой -- рожу сначала умой, потом к паровозу
подходи, -- сказал наставник Захару Павловичу.
Умывшись, на вторые сутки Захар Павлович явился снова.
Наставник лежал под паровозом и осторожно трогал рессоры,
легонько постукивая по ним молоточком и прикладываясь ухом к
позванивавшему железу.
-- Мотя! -- позвал наставник слесаря. -- Подтяни здесь
гаечку на полниточки!
Мотя тронул гайку разводным ключом на полповорота. Наставник
вдруг так обиделся, что Захару Павловичу его жалко стало.
-- М/о'тюшка! -- с тихой угнетенной грустью сказал
наставник, но поскрипывая зубами. -- Что ты наделал, сволочь
проклятая? Ведь я тебе что сказал: гайку!! Какую гайку?
Основную! а ты контргайку мне свернул и с толку меня сбил! а ты
контргайку мне осаживаешь! а ты опять-таки контргайку мне
трогаешь! Ну, что мне с вами делать, звери вы проклятые? Иди
прочь, скотина!
-- Давайте я, господин механик, контргайку обратно на
полповорота отдам, а основную на полнитки прижму! -- попросил
Захар Павлович.
Наставник отозвался растроганным мирным голосом, оценив
сочувствие к своей правоте постороннего человека.
-- А? Ты заметил, да? Он же, он же... лесоруб, а не
слесарь! Он же гайку, гайку по имени не знает! а? Ну что ты
будешь делать? Он тут с паровозом как с бабой обращается, как
со шлюхой с какой! Господи боже мой!.. Ну, пойди, пойди сюда --
поставь мне гаечку по-моему...
Захар Павлович подлез под паровоз и сделал все точно и как
надо. Затем наставник до вечера занимался паровозами и ссорами
с машинистами. Когда зажгли свет, Захар Павлович напомнил
наставнику о себе. Тот снова остановился перед ним и думал свои
мысли.
-- Отец машины -- рычаг, а мать -- наклонная плоскость, --
ласково проговорил наставник, вспоминая что-то задушевное, что
давало ему покой по ночам. -- Попробуй завтра топки чистить --
приди вовремя. Но не знаю, не обещаю -- попробуем, посмотрим...
Это слишком сурьезное дело! Понимаешь: топка! Не что-нибудь, а
-- топка!.. Ну, иди, иди прочь!
Еще одну ночь проспал Захар Павлович в чулане у столяра, а
на заре, за три часа до начала работы, пришел в депо. Лежали
обкатанные рельсы, стояли товарные вагоны с надписями дальних
стран: Закаспийские, Закавказские, Уссурийские железные дороги.
Особые странные люди ходили по путям: умные и сосредоточенные
-- стрелочники, машинисты, осмотрщики и прочие. Кругом были
здания, машины, изделия и устройства.
Захару Павловичу представился новый искусный мир -- такой
давно любимый, будто всегда знакомый, -- и он решил навеки
удержаться в нем.
За год до недорода Мавра Фетисовна забеременела семнадцатый
раз. Ее мужик, Прохор Абрамович Дванов, обрадовался меньше, чем
полагается. Созерцая ежедневно поля, звезды, огромный текущий
воздух, он говорил себе: на всех хватит! И жил спокойно в своей
хате, кишащей мелкими людьми -- его потомством. Хотя жена
родила шестнадцать человек, но уцелело семеро, а восьмым был
приемыш -- сын утонувшего по своему желанию рыбака. Когда жена
за руку привела сироту, Прохор Абрамович ничего против не
сказал:
-- Ну, что ж: чем ребят гуще, тем старикам помирать
надежней... Покорми его, Мавруша!
Сирота поел хлеба с молоком, потом отодвинулся и зажмурился
от чужих людей.
Мавра Фетисовна поглядела на него и вздохнула:
-- Новое сокрушение господь послал... Помрет недоростком,
должно быть: глазами не живуч, только хлеб будет есть
напрасно...
Но мальчик не умирал два года и даже ни разу не болел. Ел он
мало, и Мавра Фетисовна смирилась с сиротой.
-- Ешь, ешь, родимый, -- говорила она, -- у нас не возьмешь
-- у других не схватишь...
Прохор Абрамович давно оробел от нужды и детей и ни на что
не обращал глубокого внимания -- болеют ли дети или рождаются
новые, плохой ли урожай или терпимый, -- и поэтому он всем
казался добрым человеком. Лишь почти ежегодная беременность
жены его немного радовала: дети были его единственным чувством
прочности своей жизни -- они мягкими маленькими руками
заставляли его пахать, заниматься домоводством и всячески
заботиться. Он ходил, жил и трудился как сонный, не имея
избыточной энергии для внутреннего счастья и ничего не зная
вполне определенно. Богу Прохор Абрамович молился, но
сердечного расположения к нему не чувствовал; страсти
молодости, вроде любви к женщинам, желания хорошей пищи и
прочее, -- в нем не продолжались, потому что жена была
некрасива, а пища однообразна и непитательна из года в год.
Умножение детей уменьшало в Прохоре Абрамовиче интерес к себе;
ему от этого становилось как-то прохладней и легче. Чем дальше
жил Проход Абрамович, тем все терпеливей и безотчетней
относился ко всем деревенским событиям. Если б все дети Прохора
Абрамовича умерли в одни сутки, он на другие сутки набрал бы
себе столько же приемышей, а если бы и приемыши погибли, Прохор
Абрамович моментально бросил бы свою земледельческую судьбу,
отпустил бы жену на волю, а сам вышел босым неизвестно куда --
туда, куда всех людей тянет, где сердцу, может быть, так же
грустно, но хоть ногам отрадно.
Семнадцатая беременность жены огорчила Прохора Абрамовича по
хозяйственным соображениям: в эту осень меньше родилось детей в
деревне, чем в прошлую, а главное -- не родила тетка Марья,
рожавшая двадцать лет ежегодно, за вычетом тех лет, которые
наступали перед засухой. Это приметила вся деревня, и, если
тетка Марья ходила порожняя, мужики говорили: "Ну, Марья нынче
девкой ходит -- летом голод будет".
В этот год Марья тоже ходила худой и свободной.
-- Паруешь, Марь Матвевна? -- с уважением спрашивали ее
прохожие мужики.
-- А что ж! -- говорила Марья и с непривычки стыдилась