инерции с растущей скоростью.
Чистый путь виден далеко -- до самого перехода уклона в
подъем, в степной впадине. Дванов успокоился и слез с сиденья,
чтобы посмотреть, как работают его помощники, и поговорить с
ними. Минут через пять он вернулся к окну и выглянул. Далеко
завиднелся семафор -- вероятно, это и будет Разгуляй; за
семафором он разглядел дым паровоза, но не удивился -- Разгуляй
был в советских руках; про это было известно еще в
Новохоперске. Там стоял какой-то штаб и держалось правильное
сообщение с большой узловой станцией Лиски.
Паровозный дым на Разгуляе обратился в облако, и Дванов
увидел трубу паровоза и его переднюю часть. "Вероятно, он
прибыл с Лисок", -- подумал Александр. Но паровоз ехал к
семафору -- на новохоперский эшелон. "Сейчас он остановится,
заходит за стрелку", -- следил Дванов за тем паровозом. Но
быстрая отсечка пара из трубы показывала работу машины: паровоз
с хорошей скоростью шел навстречу. Дванов высунулся весь из
окна и зорко следил. Паровоз прошел семафор -- он вел тяжелый
товарный или воинский состав по однопутной дороге в лоб
паровозу Дванова. Сейчас Дванов шел под уклон, тот паровоз --
тоже под уклон, и встретиться должны в степной впадине -- на
разломе профиля дороги. Александр догадался, что это дело
гадкое, -- и натянул рукоять двойной сирены; красноармейцы
заметили встречный поезд и начали волноваться от испуга.
-- Сейчас замедлю ход, и вы тогда прыгайте! -- сказал им
Дванов: все равно они были бесполезны. Вестингауз не действовал
-- это Александр знал еще вчера, при старом машинисте.
Оставался обратный ход: контрпар. Встречный поезд тоже
обнаружил новохоперский эшелон и давал беспрерывный тревожный
гудок. Дванов зацепил колечко свистка за вентиль, чтобы не
прекращать тревожного сигнала, и начал переводить реверсивную
муфту на задний ход.
Руки его охладели, и он еле осилил тугой червячный вал.
Затем Дванов открыл весь пар и прислонился к котлу от вянущего
утомления; он не видел, когда спрыгнули красноармейцы, но
обрадовался, что их больше нет.
Эшелон медленно пополз назад, паровоз его взял с
пробуксовкой, ударив водой в трубу.
Дванов хотел уйти с паровоза, но потом вспомнил, что порвал
крышки у цилиндров от слишком резкого открытия контрпара.
Цилиндры парили -- сальники были пробиты, но крышки уцелели.
Встречный паровоз приближался очень ходко: синий дым стлался от
трения тормозных колодок из-под его колес, но вес поезда был
слишком велик, чтобы один паровоз смог задавить его скорость.
Машинист резко и торопливо давал по три свистка, прося у
бригады ручных тормозов, -- Дванов понимал и смотрел на все,
как посторонний. Его медленное размышление помогло ему в тот
час -- он испугался уйти со своего паровоза, потому что его бы
застрелил политком или исключили бы потом из партии. Кроме
того, Захар Павлович, тем более отец Дванова, никогда не
оставили бы горячий целый паровоз погибать без машиниста, и это
тоже помнил Александр.
Дванов схватился за подоконник, чтобы выдержать удар, и в
последний раз выглянул на противника. С того поезда сыпались
как попало люди, уродуясь и спасаясь; с паровоза тоже брякнулся
под откос человек -- машинист или помощник. Дванов посмотрел
назад на свой поезд -- никто не показывался: наверное, все
спали.
Александр зажмурился и боялся грома от толчка. Потом
мгновенно, на оживших ногах, вылетел из будки, чтобы прыгать, и
схватился за поручни сходной лесенки; только тут Дванов
почувствовал свое помогающее сознание: котел обязательно
взорвется от удара, и он будет размозжен как враг машины.
Близко бежала под ним крепкая прочная земля, которая ждала его
жизни, а через миг останется без него сиротою. Земля была
недостижима и уходила, как живая; Дванов вспомнил детское
видение и детское чувство: мать уходит на базар, а он гонится
за нею на непривычных, опасных ногах и верит, что мать ушла на
веки веков, и плачет своими слезами.
Теплая тишина тьмы заслонила зрение Дванова.
-- Дай мне еще сказать!.. -- сказал Дванов и пропал в
обступившей его тесноте.
Очнулся он вдалеке и один; старая сухая трава щекотала ему
шею, и природа показалась очень шумной. Оба паровоза резали
сиренами и предохранительными клапанами: от сотрясения у них
сбились пружины. Паровоз Дванова стоял на рельсах правильно,
только рама согнулась, посинев от мгновенного напряжения и
нагрева. Разгуляевский паровоз перекосился и врезался колесами
в балласт. Внутрь переднего вагона новохоперского поезда вошли
два следующих, расклинив его стенки. Из разгуляевского состава
корпуса двух вагонов были выжаты и сброшены на траву, а
колесные скаты их лежали на тендере паровоза.
К Дванову подошел комиссар:
-- Жив?
-- Ничего. А почему это случилось?
-- Черт его знает! Их машинист говорит, что тормоза у него
отказали и он проскочил Разгуляй! Мы его арестовали, бродягу! А
ты чего смотрел?
Дванов испугался:
-- Я давал обратный ход -- позови комиссию, пусть осмотрит,
как стоит управление...
-- Чего там комиссию! Человек сорок уложили у нас и у них
-- можно бы целый белый город взять с такими потерями! А тут
казаки, говорят, шляются рядом -- плохо нам будет!..
Вскоре с Разгуляя пришел вспомогательный поезд с рабочими и
инструментами. Про Дванова все забыли, и он двинулся пешком на
Лиски.
Но на его дороге лежал опрокинутый человек. Он вспухал с
такой быстротой, что было видно движение растущего тела, лицо
же медленно темнело, как будто человек заваливался в тьму, --
Дванов даже обратил внимание на свет дня: действует ли он, раз
человек так чернеет.
Скоро человек возрос до того, что Дванов стал бояться: он
мог лопнуть и брызнуть своею жидкостью жизни, и Дванов отступил
от него: но человек начал опадать и светлеть -- он, наверное,
уже давно умер, в нем беспокоились лишь мертвые вещества.
Один красноармеец сидел на корточках и глядел себе в пах,
откуда темным давленым вином выходила кровь; красноармеец
бледнел лицом, подсаживал себя рукою, чтобы встать, и
замедляющимися словами просил кровь:
-- Перестань, собака, ведь я же ослабну!
Но кровь густела до ощущения ее вкуса, а затем пошла с
чернотой и совсем прекратилась; красноармеец свалился навзничь
и тихо сказал -- с такой искренностью, когда не ждут ответа:
-- Ох, и скучно мне -- нету никого со мной!
Дванов близко подошел к красноармейцу, и он сознательно
попросил его:
-- Закрой мне зрение! -- и глядел, не моргая, засыхающими
глазами, без всякой дрожи век.
-- А что? -- спросил Александр и забеспокоился от стыда.
-- Режет... -- объяснил красноармеец и сжал зубы, чтобы
закрыть глаза. Но глаза не закрывались, а выгорали и выцветали,
превращаясь в мутный минерал. В его умерших глазах явственно
прошли отражения облачного неба -- как будто природа
возвратилась в человека после мешавшей ей встречной жизни, и
красноармеец, чтобы не мучиться, приспособился к ней смертью.
Станцию Разгуляй Дванов обошел, чтобы его не остановили там
для проверки, и скрылся в безлюдье, где люди живут без помощи.
Железнодорожные будки всегда привлекали Дванова своими
задумчивыми жителями -- он думал, что путевые сторожа спокойны
и умны в своем уединении. Дванов заходил в путевые дома пить
воду, видел бедных детей, играющих не в игрушки, а одним
воображением, и способен был навсегда остаться с ними, чтобы
разделить участь их жизни.
Ночевал Дванов тоже в будке, но не в комнате, а в сенцах,
потому что в комнате рожала женщина и всю ночь громко
тосковала. Муж ее бродил без сна, шагая через Дванова, и
говорил себе с удивлением:
-- В такое время... В такое время...
Он боялся, что в беде революции быстро погибнет его
рождающийся ребенок. Четырехлетний мальчик просыпался от
громкой тревоги матери, пил воду, выходил мочиться и глядел на
все, как посторонний житель, -- понимая, но не оправдывая.
Наконец Дванов неожиданно забылся и проснулся в тусклом свете
утра, когда по крыше мягко шелестел скучный долгий дождь.
Из комнаты вышел довольный хозяин и прямо сказал:
-- Мальчик родился!
-- Это очень хорошо, -- сказал ему Александр и поднялся с
подстилки. -- Человек будет!
Отец рожденного обиделся:
-- Да, коров будет стеречь -- много нас, людей!
Дванов вышел на дождь, чтобы уходить дальше. Четырехлетний
мальчик сидел в окне и мазал пальцами по стеклу, воображая
что-то непохожее на свою жизнь. Александр махнул ему дважды
рукой на прощанье, но он испугался и слез с окна; так Дванов
его больше и не увидел и не увидит никогда.
-- До свиданья! -- сказал Дванов дому и месту своего
ночлега и пошел на Лиски.
Через версту он встретил бодрую старушку с узелком.
-- Она уже родила! -- сказал ей Дванов, чтобы она не
спешила.
-- Родила?! -- быстро удивилась старушка. -- Знать,
недоносок, батюшка, был -- вот страсть-то! Кого ж бог послал?
-- Мальчик, -- довольно заявил Александр, как будто
участвовал в происшествии.
-- Мальчик! Непочетник родителям будет! -- решила старуха.
-- Ох, и тяжко рожать, батюшка: хоть бы мужик один родил на
свете, тогда б он в ножки жене и теще поклонился!..
Старуха сразу перешла на длинный разговор, ненужный Дванову,
и он окоротил ее:
-- Ну, бабушка, прощай! Мы с тобой не родим -- чего нам
ссориться!
-- Прощай, дорогой! Помни мать свою -- не будь
непочетником!
Дванов обещал ей почитать родителей и обрадовал старушку
своим уважением.
Долог был тот путь Александра домой. Он шел среди серой
грусти облачного дня и глядел в осеннюю землю. Иногда на небе
обнажалось солнце, оно прилегало своим светом к траве, песку,
мертвой глине и обменивалось с ними чувствами без всякого
сознания. Дванову нравилась эта безмолвная дружба солнца и
поощрение светом земли.
В Лисках он влез в поезд, в котором ехали матросы и китайцы
на Царицын. Матросы задержали поезд, чтобы успеть избить
коменданта питательного пункта за постный суп, а после того
эшелон спокойно отбыл. Китайцы поели весь рыбный суп, от какого
отказались русские матросы, затем собрали хлебом всю
питательную влагу со стенок супных ведер и сказали матросам в
ответ на их вопрос о смерти: "Мы любим смерть! Мы очень ее
любим!" Потом китайцы сытыми легли спать. А ночью матрос
Концов, которому не спалось от думы, просунул дуло винтовки в
дверной просвет и начал стрелять в попутные огни
железнодорожных жилищ и сигналов; Концов боялся, что он
защищает людей и умрет за них задаром, поэтому заранее
приобретал себе чувство обязанности воевать за пострадавших от
его руки. После стрельбы Концов сразу и удовлетворенно уснул и
спал четыреста верст, когда уже Александр давно оставил вагон,
утром второго дня.
Дванов отворил калитку своего двора и обрадовался старому
дереву, росшему у сеней. Дерево было изранено, порублено, в
него втыкали топор для отдыха, когда кололи дрова, но оно было
еще живо и берегло зеленую страсть листвы на больных ветках.
-- Пришел, Саш? -- спросил Захар Павлович. -- Это хорошо,
что ты пришел, а то я здесь один остался. Ночью без тебя мне
спать было неохота, все лежишь -- и слушаешь, не идешь ли ты! Я
и дверь для тебя не запирал, чтобы ты сразу вошел...
Первые дни дома Александр зяб и грелся на печке, а Захар
Павлович сидел внизу и, сидя, дремал.
-- Саш, ты, может быть, чего-нибудь хочешь? -- спрашивал